Среди зрелых российских режиссёров довольно распространено соображение, которое очень ясно выражается цитатой одного из худруков московского театра: "Очень часто слышу от режиссёров: "Я хочу себя выразить." Но кто мы такие, чтобы всё время выпячивать себя? Чем мы интересны? Выразите автора, Выразите эпоху, почувствуйте и передайте её "аромат", если, конечно, сумеете.
Российский театр продолжает изучать психологию гетеронормативной любви, тысячу раз пережёванные темы войны и смерти, не обращая внимания на самые актуальные изменения, которые с человеческой природой происходят прямо сейчас.
На смену театральности пришла перформативность и в значительной меньшей степени спектакулярность. Важно не что показывают, а как это происходит и к чему это может привести прямо сейчас.
Впрочем Коски [немецкий режиссёр Барри Коски] именно в истории видит спасение оперы и театра: «В опере люди переживают — на поразительно бессознательном уровне — возвращение к архаичной форме сторителлинг-ритуала, который нам нужен. Вот почему опера выживет. Это очень специальная вещь, особенный опыт: человеческий голос, исходящий из человеческого тела, который ты можешь услышать только в этом пространстве и в это время. Опера — это то, что говорит о нашей смертности и наших эмоциях больше, чем что-либо другое».
Наконец, ещё одним из ключевых признаков современного театра, о котором мы говорим в этой книге, является отказ от мимесиса, то есть попыток искусства копировать реальность. Поэтому постдраматический театр с каждым десятилетием всё более и более фантастичный. Даже если в спектаклях используется бытоподобная сценография, по ходу дела почти всегда происходит какой-то разлом реальности: актёры не пытаются вести себя «жизненно», а у многих режиссёров и вовсе гротескность становится основным методом. Именно это не всегда объяснимое чувство странности, weirdness, и является, кажется, одной из главных эмоций постдраматического театра.
Современный театр освободился от гнёта литературы, он больше не является обслуживающим видом искусства, иллюстрирующим буквы на сцене. В нём может вообще не быть нарратива или текста. Более того: в нём может не быть профессиональных актеров. Или людей-исполнителей вообще.
Российские театры в большинстве своём сейчас - это такие сталинские колхозы, которые заряжены на вечное стабильное существование. Это огромные чудовища, которые не только являются держателями своей внутренней иерархии, но и включены во властную вертикаль, должны представлять государство, что неизбежно влечёт за собой массу угроз креативному процессу. Да и просто в силу своего размера и централизации они вообще неспособны быстро меняться и хоть как-то соответствовать времени, в котором они существуют. Оставаясь театрами - музеями, они - вкупе с катастрофически провальной российской системой театрального образования - работают как конвейеры пережёванного дерьма для потребителей и производителей культуры.
В другом смысле – в сократическом – всё ирония. Всё, потому что ирония – это удвоение чего-то, гиперболизация, с целью это что-то раскритиковать, но в очень серьёзном ключе, очень серьёзном. Смерть Сократа была иронией, акт умирания был актом иронии без единой улыбки. Такую иронию я уважаю. Иначе ирония – это костюм, это поведение, свойственное для телевидения. Кто-то, кажется, Дэвид Фостер Уоллес, критикует иронию, называет её типом тюремного заключения. Ты как бы целуешь брусья своей тюрьмы.
Я не вижу, чтобы театр был вредным или опасно утомительным. Но мне становится скучно, когда театр только описывает самого себя, когда он оставляет аудиторию за четвёртой стеной в любом смысле этой формулировки или когда артисты используют театр, только чтобы показать своё мастерство, умения, – только чтобы ими любовались.
Для меня музыка - один из самых изобретательных способов доставки эмоций.