«Они гуляли каждый день, в один и тот же час, под руку, по главной Московской улице. Он вёл её любовно, осторожно, сияя улыбкой, полной достоинства, и сознания своего счастья и превосходства над гулявшими другими людьми, которые не умели быть счастливыми…»
Сергей Петрович Воронин служил в правлении N-ского страхового общества и зарабатывал довольно для того, чтобы жить с семьёй в полном достатке, если, конечно, не позволять себе чего-нибудь особенного; но он имел пагубную страсть собирать произведения живописи. Жил он скромно, не пил, не считая случаев, когда «необходимо бывает» выпить: в торжественных обстоятельствах, – и даже не курил; сам одевался и семью одевал так, чтобы только было мало-мальски прилично, – и всё-таки всегда нуждался в...
«…Старичок-фельдмаршал сказал: – Ан, вон ордонанс мой… Тебя как, батюшка-майор, звать? – Премьер-майор Александра Суворов, ваше сиятельство! – восторженно крикнул сухощавый юноша, ступивший к столу из темноты. – Вот и ладно, мил друг… Вот и скачи-ка ты, душа Алексаша, к левому флангу, к самому князю Голицыну, и сей ордонанс от меня в обсервационный корпус передай, да еще и словами також скажи, чтобы строили фрунт обер-баталии в пять линей кареями, кавалерию, штоб всю в резервы за лес, а мост...
«…Боярыня Морозова и княгиня Урусова – раскольницы. Они приняли все мучительства за одно то, что крестились тем двуперстием, каким крестился до них Филипп Московский, и преподобный Корнилий, игумен Печерский, и Сергий Радонежский, и великая четверица святителей московских. Во времена Никона и Сергий Радонежский, и все сонмы святых, до Никона в русской земле просиявшие, тоже оказались внезапно той же старой двуперстной «веры невежд», как вера Морозовой и Урусовой. Это надо понять прежде всего,...
«…Казацкая грамота «Роспись об Азовском осадном сидении донских казаков», привезенная на Москву царю Михаилу Федоровичу азовским атаманом Наумом Васильевым, это трехсотлетнее казацкое письмо, по совершенной простоте и силе едва ли не равное «Слову о полку Игореве», – страшно, с потрясающей живостью, приближает к нам ту Россию воли, крови и долга, какой мы разучились внимать.
Торопливо, хотя бы кусками, я постараюсь пересказать это казачье письмо…»
«Начало этого повествования относится к первым весенним дням 1918 года, и даже точнее: к десяти часам вечера по календарю и к часу утра по совдеповскому времяисчислению. Собралась у меня наша привычная преферансная публика: отец Евдоким, настоятель кладбищенской церкви, сосед мой, отставной хриплый полковник, инженер-электрик – маленький, толстенький, похожий на степного попугайчика, в белом фуляровом галстуке и я. Жена принесла нам солидное угощение: чай из сушеной морковной ботвы (отвар...
«Был июль, пять часов пополудни и страшная жара. Весь каменный огромный город дышал зноем, точно раскаленная печь. Белые стены домов сияли нестерпимо для глаз. Асфальтовые тротуары размягчились и жгли подошвы. Тени от акаций простерлись по плитяной мостовой, жалкие, измученные, и тоже казались горячими. Бледное от солнечных лучей море лежало неподвижно и тяжело, как мертвое. По улицам носилась белая пыль…»
«Молодому писателю Гущину посчастливилось. В этом году он сумел пристроить в еженедельники три новеллы, ноктюрн, два психологических этюда, сюиту (он и сам не знал, что значит это слово) и пять стихотворений, из которых одно – сонет в двадцать четыре строчки – обратило даже внимание мелкой критики в отделе „С бору по сосенке“…»
«В такие дни охотно дремлется; сидишь, ни о чем не думаешь, ни о чем не вспоминаешь, и мимо тебя, как в волшебном тумане, плывут деревья, люди, образы, звуки и запахи. И как-то странно, лениво и бесцельно обострено воображение. Эти едва ли передаваемые ощущения испытывают люди, сильно помятые жизнью, в возрасте так приблизительно после сорока пяти лет…»
«Все это случилось в Киеве, в Царском саду, между июнем и июлем. Только что прошел крупный, быстрый дождь, и еще капали последние капли… а я все ждал и ждал ее, сидя, как под шатром, под огромным каштановым деревом. Где-то далеко взвывали хроматические выходящие гаммы трамваев. Дребезжали извозчики. И в лужах пестро колебались отражения электрических фонарей…
Ах, только те люди, которым было когда-нибудь двадцать лет, поймут мое волнение!..»
«В тот год ялтинский сезон был особенно многолюден и роскошен. Впрочем, надо сказать, что в Ялте существует не один сезон, а целых три: ситцевый, шелковый и бархатный. Ситцевый – самый продолжительный, самый неинтересный и самый тихий. Делают его обыкновенно приезжие студенты, курсистки, средней руки чиновники и, главным образом, больные. Они не ездят верхом, не пьют шампанского, не кокетничают с проводниками, селятся где-нибудь над Ялтой: в Аутке, в Ай-Василе, или Дерикое, или в татарских...
«После чумы».
Шестой и самый известный сборник «малой прозы» Т. Корагессана Бойла.
Шестнадцать рассказов, которые «New York Times» справедливо называет «уникальными творениями мастера, способного сделать оригинальным самый распространенный сюжет и увидеть под неожиданным углом самую обыденную ситуацию».
Шестнадцать остроумных, парадоксальных зарисовок, балансирующих на грани между сарказмом и истинным трагизмом, черным юмором, едкой сатирой – и, порою, неожиданной романтикой…
«После чумы».
Шестой и самый известный сборник «малой прозы» Т. Корагессана Бойла.
Шестнадцать рассказов, которые «New York Times» справедливо называет «уникальными творениями мастера, способного сделать оригинальным самый распространенный сюжет и увидеть под неожиданным углом самую обыденную ситуацию».
Шестнадцать остроумных, парадоксальных зарисовок, балансирующих на грани между сарказмом и истинным трагизмом, черным юмором, едкой сатирой – и, порою, неожиданной романтикой…
«После чумы».
Шестой и самый известный сборник «малой прозы» Т. Корагессана Бойла.
Шестнадцать рассказов, которые «New York Times» справедливо называет «уникальными творениями мастера, способного сделать оригинальным самый распространенный сюжет и увидеть под неожиданным углом самую обыденную ситуацию».
Шестнадцать остроумных, парадоксальных зарисовок, балансирующих на грани между сарказмом и истинным трагизмом, черным юмором, едкой сатирой – и, порою, неожиданной романтикой…
«После чумы».
Шестой и самый известный сборник «малой прозы» Т. Корагессана Бойла.
Шестнадцать рассказов, которые «New York Times» справедливо называет «уникальными творениями мастера, способного сделать оригинальным самый распространенный сюжет и увидеть под неожиданным углом самую обыденную ситуацию».
Шестнадцать остроумных, парадоксальных зарисовок, балансирующих на грани между сарказмом и истинным трагизмом, черным юмором, едкой сатирой – и, порою, неожиданной романтикой…
«После чумы».
Шестой и самый известный сборник «малой прозы» Т. Корагессана Бойла.
Шестнадцать рассказов, которые «New York Times» справедливо называет «уникальными творениями мастера, способного сделать оригинальным самый распространенный сюжет и увидеть под неожиданным углом самую обыденную ситуацию».
Шестнадцать остроумных, парадоксальных зарисовок, балансирующих на грани между сарказмом и истинным трагизмом, черным юмором, едкой сатирой – и, порою, неожиданной романтикой…
У символического героя этого рассказа все существование связано с одним — атакой на злобного и коварного противника — будь-то коммунисты, «ниггеры», китайцы и все прочие «враги лучшей части человечества».
«Родился я и провёл первое детство в деревне Ясной Поляне. Матери своей я совершенно не помню. Мне было полтора года, когда она скончалась. По странной случайности, не осталось ни одного её портрета… в представлении моём о ней есть только её духовный облик, и всё, что я знаю о ней, всё прекрасно, и я думаю – не оттого только, что все говорившие мне про мать мою старались говорить о ней только хорошее, но потому, что действительно в ней было очень много этого хорошего…»
«Только что проснулось солнышко на новый год. Под старой сиренью, на пушистом снегу, собралась целая толпа птичек. Были тут воробышки – буйные головушки; были тут чечётки – воробышкам тётки; были тут снегурочки – красненькие дурочки; были тут синички – птички-мастерички. Собрались толпою, судят, что им делать…»
«Подумаешь, за что такая честь? Попал в песню, да ещё вором. Так и народ смотрит на беднягу, как на завзятого вора. Но вор ли действительно воробей-вот вопрос! Как хотите, но я с этим не согласен. Воробей – честный работник; он исправно трудится на своего хозяина; он приносит ему много пользы; и за это-то его гонят везде, бранят вором и не любят! Виноват ли он, что его труды не хотят ценить и что его вынуждают воровать? Да он и не ворует, а берёт только своё. Если не верите, узнайте поближе...
«Это было давно-давно. Мелкий ненастный дождик шёл уже третий день. Намокли зелёные листочки деревьев, намокли и травинки, и их вершинки с цветочками повисли вниз. Намокла кора деревьев. Промокла земля. Всё было мокро…»
«Лопаются почки на деревьях, вылезает из земли молодая травка. Зеленеет лес с головы до пяток. Сотнями, тысячами прилетают птички с юга. Песни их льются раскатами в лесной чаще. Все ожило, все проснулось, все вылезло наружу; кипучая деятельность идет в лесу…»
«С утра ненадолго поморосил мелкими слезками дождь. Но серое небо, сгустившее низко космы туч, не могло разогнать своей хмурью тех радостных настроений, которые охватили город.
Никогда еще до сих пор воздух не казался таким легким, никогда не дышалось так свободно и радостно, как сегодня.
Газетчики торопко перебегали с угла на угол и рассовывали покупателям пачку телеграмм и газет…»
«Родион вот уже несколько дней на заимке. Изба слажена на славу. Как художник, любовно выполнивший задуманную работу, не нарадуется он на создание рук своих: позванивает топориком, пробует, крепко ли в пазах, ковыряет ногтем конопатку, сухой олений мох…»