"... Диксону пришлось потратить целый вечер в «Дубовом зале», немалую сумму денег и порядочную дозу лицемерия, чтобы заставить ее признаться, что она на него обижена, и еще больше времени, денег и лицемерия, чтобы убедить ее высказать эту обиду, обсудить ее с ним со всех сторон, сначала преувеличить, затем смягчить и, наконец, похоронить..."
"... Но в конце-то концов не так уж это важно – пользоваться успехом у женщин, гораздо важнее, чтобы все думали, что ты им пользуешься..."
Уэлч, кажется, несколько усовершенствовал стиль вождения: по крайней мере за всю дорогу Диксону грозила только одна разновидность смерти — смерть от скуки; правда, грозила перманентно.
"...у него были еще одни брюки, но до такой степени замызганные, что если бы актер, желая изобразить нищету и убожество, вышел в них на сцену, его упрекнули бы в утрировке..."
"... Впервые ему стало ясно, что не стоит спасать тех, кто категорически не желает, чтобы их спасали. И всякие дальнейшие попытки будут не только продиктованы лишь жалостью и сентиментальностью – они будут вредными и в конце концов даже бесчеловечными..."
"... В голосе певца что-то смутно напоминало интонации Сесила Голдсмита, но больше всего это было похоже на приступ астмы у какого-то великана-людоеда..."
Между делом Диксон разглядывал Каллаган — хотя и зарекся фиксировать новые подробности — и с негодованием отметил, что она куда привлекательнее, чем ему удобно было думать. Диксону захотелось состроить рожу или издать звук, какие он строил или издавал, когда получал от Уэлча очередной тест на профпригодность, видел в отдалении студента Мики, думал о миссис Уэлч или слушал, как Бисли перетолмачивает Джонса. Он хотел вывернуть лицо наизнанку, влепить в атмосферу выкрик, как хук, чтобы степень первого действия и мощь второго можно было противопоставить мешанине чувств, которые Каллаган вызывала в нем, а вызывала она негодование, удрученность, возмущение, раздражение, злость, ярость без примесей — иными словами, все аллотропы боли. Девушка была виновата вдвойне: во-первых, за свою внешность, во-вторых, за то, что появилась, вот такая, в жизни Диксона. Растиражированные, как по одному лекалу сделанные объекты вожделения — итальянские киноактрисы, жены миллионеров, красотки с календарей — не бесили; Диксону даже нравилось на них смотреть, положительно нравилось. А возможности смотреть на эту штучку он скоро будет лишен. Диксон где-то вычитал высказывание не то Платона, не то Рильке — в общем, кого-то мудрого, якобы разъявшего любовь на атомы и каждый атом взвесившего. Так вот, сей достойный восхищения муж вывел, что любовь суть чувство не только по степени, но и по самой природе кардинально отличающееся от обычного полового влечения. В таком случае выходит, что Диксон влюблен во всех девушек типажа Кристины Каллаган? По крайней мере определение «любовь» больше всего подходит для чувств, которые он испытывал или мог вообразить; с другой стороны, если абстрагироваться от сомнительной опоры в лице Платона (или Рильке), все личные изыскания по теме теперь обернулись против него. Что это, если не любовь? На простое желание не похоже. Диксон покончил со своим краем простыни и подошел к Каллаган. Он едва сдерживался, чтобы не взяться за одну из этих пышных грудей, причем это было бы для Диксона столь же естественно, обыденно и непредосудительно, что и протянуть руку к блюду персиков и выбрать самый крупный и спелый. И, как ни крути, как ни обзывай порыв и какой научный хвост к нему ни прицепляй, а поделать с ним ничего нельзя.
— Пойдемте потанцуем, — предложил Диксон. — Я не профи, но почему бы людей не посмешить, если вы не возражаете?
В любви вот что плохо: совершенно теряешь способность беспристрастно оценивать свои чувства.
Так всегда: чем чаще играешь какую-нибудь роль, тем лучше она удается. Если хочешь поступать, как тебе вздумается, попробуй сделать это хоть раз, и в дальнейшем это будет все легче и легче.