Не развиваться значит не жить.
Это только для людей мысль и действие раздроблены. Пчела же не размышляет: "Там цветок. Хорошо бы, елки-палки, принести нектар и сварганить, что ли, мед, чтоб зимой было с чем чайку хлебнуть". Она просто делает то, для чего создана. А когда ресурс ее исчерпан, падает возле улья и умирает. Но тоже ни секунды не жалея себя.
Рина мерзла. Ей было холодно, неуютно, хотелось спать, и даже судьба мира ее сейчас не волновала. Все-таки до чего человек зависим от освещения, холода, ветра, собственного кровяного давления и прочих подобных вещей. Даже обидно. Словно и не бессмертное ты существо, вечно ищущее, вечно к чему-то стремящееся, а какая-то черепаха. Врубили тебе свет поярче, включили обогреватель - ты ползаешь. Выключили - ты замираешь и просто лежишь. Ждешь света и тепла.
- Бензоколонка принадлежит Тиллю, - сказала Штопочка.
- И что? - задиристо спросил Родион. - Тилль стоит в входа и не пускает шныров в туалет набрать воды?
Штопочка покосилась на пустую бутылку.
- Я бы не советовала ему стоять меду мной и краном, - сказала она мрачно.**Макар выудил из сумки шнеппер.
- Ты его взведенным носишь?! А на тетиве чего такое повисло?
- Шаурма, - смутился Макар, поспешив снять ее пальцами.
Она видела, как Кавалерия проскакала недалеко от Гая. Пропуская ее, тот подвинулся на обочину дороги и строго прикрикнул на арбалетчика, вздумавшего было целиться во всадницу. Потом, что тоже было странно, низко и старомодно поклонился Кавалерии, откинув левую руку, а правой коснувшись груди. Поклон этот походил на то, как если бы Гай вынул свое сердце и скатил его с ладони под ноги Кавалерии.
Профессионал нередко только тем и отличается от очень продвинутого любителя, что знает, что ему по силам.
Я зажег фонарь на носу лодки и греб теперь хотя и в направлении берега, но против бриза, который по ночам дует здесь с севера через озеро. Доплыв до глубокой тени прибрежных скал, я сложил весла. Теперь мою лодку медленно влекло назад, в сторону порта. Я погасил фонарь, лег на дно и устремил взгляд ввысь – туда, где над скалами уже высыпали звезды в столь неимоверном количестве, что казалось, будто им не хватает места, и они задевают друг друга. От гребли в кистях рук пульсировала кровь. Лодку несло мимо террас заброшенных садов, где когда-то выращивали лимоны. Четырехгранные каменные столбы еще стояли там, в темноте, поднимаясь ступенями вверх по склону. В свое время на этих столбах закрепили прочные штанги и зимой растягивали на них рогожу, чтобы защитить от холода вечнозеленую растительность.
О том, чтобы заснуть, нечего было и думать. Снизу, с террасы, доносились громкая музыка и шум голосов большей частью уже нетрезвых постояльцев, которые, как мне пришлось с сожалением признать, оказались почти без исключений бывшими моими соотечественниками. Я слышал, как швабы, франконцы и баварцы говорят друг другу немыслимые вещи, и их бесцеремонно навязчивые диалекты вызывали у меня отвращение, а необходимость слушать громогласные суждения и остроты, изрекаемые группой молодых мужчин с моей первой родины, была поистине мýкой. В эти часы без сна ничего не желал я так страстно, как принадлежать к какой-нибудь другой нации, а лучше – вообще ни к какой. Около двух часов ночи музыку выключили, но последние обрывки разговоров и крики утихли, лишь когда на небе над противоположным берегом показались первые серые полосы нового дня. Я принял таблетки и уснул сразу, как только боль глубоко в голове за лобной костью начала отступать, подобно тому как после паводка темная влага уходит из постепенно светлеющего песка.
Затем один за другим стали появляться бродяги, совершенно непонятно откуда. Всего их оказалось двенадцать, и с ними еще одна женщина. Они стояли оживленной группой вокруг ящика с пивом «Гёссер», возникшего внезапно из ниоткуда в самом центре их кружка, не иначе как по волшебству. Сведенные вместе пресловутым тирольским пьянством, известным своими крайними формами далеко за пределами этой земли, инсбрукские бродяги – и только что выпавшие из колеи бюргерской жизни, и те, от кого остались уже лишь руины, – расселись теперь на скамье и, осуществив переход в философское, даже богословское, рассуждали как о повседневных делах, так и об основаниях всех вещей, причем с поразительной регулярностью именно тот из них, кто начинал вдруг говорить особенно громко, в середине фразы внезапно утрачивал дар речи. В высшей степени театральной и точной жестикуляцией подкрепляли они рассуждения о предмете дискуссии, ведущейся в данный момент, и, когда один из них вдруг взмахивал рукой, выражая совершенное презрение, поскольку был уже не в силах словами выразить мысли, по-прежнему теснившиеся в голове, мне казалось, что подобная жестикуляция родом из театра, ориентированного на особую, доселе неведомую манеру актерской игры. Возможно, причина в том, что все без исключения бродяги в правой руке держали бутылку с пивом и оттого играли, так сказать, левосторонне и одноруко. И возможно, думал я, наблюдая за ними, имело бы смысл во всех актерских школах в первый год обучения привязывать студентам правую руку за спиной.
Позднее Валери Шварц в разговоре с моей матерью как-то упомянула при мне, понизив голос, что доктор Рамбоусек был морфинистом и во многом именно поэтому кожа у него была такая желтая. С тех пор я довольно долго пребывал в уверенности, что уроженцев Моравии называют морфинистами, а страна их расположена далеко-далеко, ничуть не ближе, чем Монголия или Китай.