Они готовы были погрешить против духа религиозного закона, лишь бы не нарушить его буквы.
Семнадцать-восемнадцать веков тому назад непросвещенные римляне охотно отправляли христиан на арену видневшегося вон там Колизея и для потехи выпускали на них диких зверей. Впрочем, не только для потехи, но и в назидание. Народу старались внушить отвращение и страх к новой вере, которую проповедовали последователи Христа. В мгновение ока звери раздирали несчастных на части, превращая их в жалкие, изуродованные трупы. Но когда к власти пришли христиане, когда святая матерь-церковь подчинила себе варваров, она не стала прибегать к подобным средствам, чтобы доказать им ошибочность их взглядов. О нет, она передавала их милейшей инквизиции и, указывая на благословенного Искупителя, который был кроток и милосерден ко всем людям, убеждала варваров возлюбить его; и дабы убедить их возлюбить его и склониться перед ним, инквизиция делала все, что было в ее силах: сперва с помощью винта им выламывали пальцы из суставов, затем пощипывали их тело щипцами - докрасна раскаленными, потому что так приятнее в холодную погоду, затем слегка обдирали их заживо и наконец публично поджаривали. Инквизиторам всегда удавалось убедить неверных. Истинная религия, если ее подать как следует, - а матерь-церковь это умела, - очень, очень целительна. И необыкновенно убедительна к тому же. Одно дело - скармливать людей диким зверям, и совсем другое - при помощи инквизиции пробуждать в них лучшие чувства. Первая система изобретена жалкими варварами, вторая - просвещенными, цивилизованными людьми. Как жаль, что шалунья инквизиция более не существует!
Уговаривая купца взять его сына в приказчики, отец не говорит, что сын его порядочный, нравственный, честный, правдивый мальчик и посещает воскресную школу, - нет, он аттестует его так: "Парнишке цены нет - вот увидите, он всякого обведет вокруг пальца; а уж лгуна такого не сыщешь нигде от Евксина до самого Мраморного моря!"
Но увы! Я еще ни разу в жизни не сдержал данного мною обещания. Я не виню себя за эту слабость, потому что таково, вероятно, свойство моего организма. Весьма вероятно, что под тот орган, который дает мне способность обещать, место было отведено с такой щедростью, что его не хватило для того органа, который давал бы мне способность выполнять обещания. Но я не горюю. Я ни в чем не терплю половинчатости. Я предпочитаю одну высокоразвитую способность двум обыкновенным.
Среди наиболее почитаемых реликвий нам показали обломок гроба Господня, кусок тернового венца (в Соборе Парижской Богоматери есть целый), лоскуток багряницы Спасителя, гвоздь из креста и святую деву с младенцем, написанную святым Лукой. Это уже вторая мадонна святого Луки, которую нам довелось увидеть.
Я всегда считал себя лентяем, но по сравнению с константинопольскими псами я настоящий паровоз.
Если бы собрать воедино все стихи и весь вздор, посвященный здешним источникам и окрестным пейзажам, получился бы солидный том — неоценимая растопка для печи.
Но разве тому, кто превыше всего гордится своей праведностью, ведома жалость?
— Вам угодно ходить поверх?
Такой вопрос задал нам гид, когда мы, задрав головы, рассматривали бронзовых коней на Арке Мира. Это означало: не хотите ли подняться туда? Я привожу его слова как образчик диалекта, на котором изъясняются гиды. Это племя превращает жизнь туриста в муку. Их языки не знают отдыха. Они говорят, говорят и говорят без умолку вот на таком жаргоне. Никакое наитие не поможет понять их. Если бы они, показав вам гениальное творение искусства, или всеми почитаемую могилу, или тюрьму, или поле битвы, освященное трогательными воспоминаниями, историческими традициями и чудесными легендами, отходили в сторону и умолкали хотя бы на десять минут, чтобы дать вам возможность предаться своим мыслям, это было бы еще не так скверно. Но их навязчивое кудахтанье перебивает любые грезы, любые поэтические раздумья. Порою, созерцая какой-нибудь из моих старых кумиров, поразивший меня много лет тому назад, еще на картинке в школьном учебнике географии, я чувствовал, что готов отдать весь мир, лишь бы этот попугай в человеческом облике провалился тут же на месте и не мешал бы мне взирать, грезить и поклоняться.
Почему, почему люди бывают такими идиотами, что считают себя единственными иностранцами в десятитысячной толпе?
Страх гнал на палубу многих из тех, кто обычно старался избегать ночного ветра и брызг. Некоторые думали, что корабль этой ночью непременно пойдет ко дну, и им казалось, что выйти туда, где бушует ураган, и взглянуть в глаза надвигающейся опасности легче, чем сидеть в свете тусклых ламп, закупорившись в похожей на склеп каюте, и воображать ужасы сорвавшегося с цепи океана. Очутившись наверху, увидев корабль, бьющийся в железной хватке бури, услышав завывание ветра, почувствовав хлещущие брызги, увидев всю величественную картину, на мгновение освещенную молнией, они попадали в плен грозного, необоримого очарования и оставались наверху.
Как он чудесен! Такой величественный, торжественный и огромный! И в то же время такой изящный, воздушный и легкий! Громадное, тяжелое здание - и все же в мягком лунном свете оно казалось обманчиво хрупким, рисунком мороза на стекле, который исчезнет, если на него подышать. Как четко выделялись на фоне неба острия бесчисленных шпилей, какими узорами падали их тени на белоснежную крышу! Он был видением! Чудом! Гимном, пропетым в камне, поэмой, созданной из мрамора!
На этих улицах Геркулес встретил Анития, местного царя, и разбил ему голову палицей, как это было принято между благородными джентльменами в те дни
Нам трудно было заставить себя поверить, что у Иоанна Крестителя было два комплекта праха.
Человек не мог всецело себя уважать, пока не убил либо не покалечил кого-нибудь на дуэли или не был убит либо покалечен сам
Когда-то, когда дети были маленькими, у нас была очень черная кошка по кличке Сатана, и у Сатаны был маленький черный отпрыск по кличке Грех.
Жаль, что столько хороших вещей на свете пропадает даром только потому, что они вредны для здоровья.
- Мне об этом человеке ничего не известно. То есть... известны две вещи: первое, что он никогда не сидел в тюрьме, а второе (помолчав, почти с грустью) - неизвестно, почему он не сидел.
Нетерпимость - это все для себя и ничего для других... Такова основа человеческой натуры, и имя ей - эгоизм.
Я люблю критику, но она должна исходить от меня.
перед этим объехал большой остров (Гавайи) верхом на лошади и натер седлом столько мозолей, что если бы они облагались пошлиной, я бы разорился
Его ответ у меня затерялся, лучше бы я позволил себе затерять какого-нибудь своего дядю. Их у меня избыток, причем многие из них не представляют для меня никакой реальной ценности, а то письмо было единственным и бесценным, неизмеримо важнее всякого дядьства.
Стедмен был прекрасный человек. Олдрич был прекрасный человек. В чем же дело? Они были тщеславны. Если сложить тщеславие того и другого, в сумме будет мое тщеславие, а дальше идти уже некуда, если оставаться в пределах реальности.
До чего крохотную часть человеческой жизни составляют поступки и слова! Подлинная жизнь происходит у человека в голове, не ведомая никому, кроме него самого. Весь день напролет и ежедневно жернова его мозгов усердно трудятся, и именно мысли (которые есть не что иное, как не высказанные вслух чувства), а не что-либо другое, являются историей. Человек действует, и слова – всего лишь видимая тонкая корочка его мира с разбросанными там и сям снежными вершинами и бессмысленным переливанием из пустого в порожнее – и они составляют такую пустяковую часть его величины! – всего лишь оболочку, в которую он упакован. Основная его часть скрыта – как и ее вулканические массы, которые извергаются и бурлят и никогда не отдыхают – ни днем, ни ночью. Именно они составляют его жизнь, не выраженные на письме, да их и невозможно так выразить. Каждый день составил бы целую книгу в восемьдесят тысяч слов – это триста шестьдесят пять книг в год. Биографии – всего лишь одежда и пуговицы человека; биографию самого человека написать нельзя.
Она особенно не разбиралась и с удовольствием писала стихи о чем угодно, лишь бы это было что-нибудь грустное. Стоило кому-нибудь умереть, будь это мужчина, женщина или ребенок, покойник еще и остыть не успеет, а она уж тут как тут со своими стихами. Она называла их «данью покойному». Соседи говорили, что первым являлся доктор, потом Эммелина, а потом уже гробовщик; один только раз гробовщик опередил Эммелину, и то она задержалась из-за рифмы к фамилии покойного, а звали его Уистлер. От этого удара она так и не могла оправиться, все чахла да чахла и прожила после этого недолго.