По некоему странному закону атавизма последний представитель рода походил на древнейшего предка, красавца, от которого унаследовал необычайно светлую бородку клинышком и двойственный взгляд -- усталый и хитрый.
герцогиня не выносила света и шума.
Но что бы он не предпринимал, невыносимая скука одолевала его. Он впал в неистовство, отдался пагубным ласкам самых изощренных искусниц.
Лампы стали коптить. Он подправил фитиль и посмотрел на часы: три утра.
а вон там, высоко, на горизонте, соборы и башня в Провене, казалось, подрагивали на солнце в золотистой воздушной пыли.
Теперь он хотел удалиться от мира, забиться в нору..
И теперь он уже ни строчки не мог понять из того, что читал, да и забросил чтение.
Он читал или мечтал до ночи, упиваясь одиночеством.
К тому же, покинув Париж, он все больше отдалялся от современного мира и реальности. Это отдаление невольно сказалось на литературных и художественных вкусах дез Эссента. Он стал сторониться книг и картин с сюжетами из современной жизни.
Теперь дез Эссент утратил способность восхищаться прекрасным, в какую бы форму оно ни облекалось. Так, «Искушение святого Антония» Флобера стало нравиться ему больше, чем «Воспитание чувств» ; «Фостэн» Гонкура – больше, чем «Жермини Ласерте» ; «Проступок аббата Муре» Золя – больше, чем «Западня» . Выбор свой он считал вполне логичным: выбранные им вещи, может, казались менее актуальными, но были животрепещущими и человечными, позволяли проникать в самые тайники писательской души, которую раскрывали нараспашку, выявляли самые заветные порывы и, как и ее творца, уносили дез Эссента прочь от всей этой столь надоевшей ему пошлости жизни.
– Господи, как мало на свете книг, которые можно перечитывать, – вздохнул дез Эссент и взглянул на слугу. Старик спустился с лесенки и отошел в сторону, чтобы дез Эссент окинул взглядом все полки.
Дез Эссент с одобрением кивнул. На столе, оставались лишь две книжки. Знаком отослав слугу, он стал перелистывать первую из них – подшивку в переплете ослиной кожи, вначале прошедшей через лощильный пресс, а затем покрытой серебристыми акварельными пятнышками и украшенной форзацами из камчатного шелка; узоры, правда, чуть выцвели, зато сохраняли в себе ту самую прелесть старых вещей, которую воспел своими чудесными стихами Малларме.
Переплет заключал девять страниц, извлеченных. из уникальных раритетов – напечатанных на пергаментной бумаге первых двух сборников «Парнаса» , где были опубликованы «Стихотворения Малларме» . Это заглавие вывела рука изумительного изящества. Ему соответствовал цветной унциальный шрифт, удлиненный, как в древних рукописях, золотыми точечками.
Из одиннадцати стихотворений некоторые, наподобие «Окон» , «Эпилога» , «Лазури» , не могли не привлекать внимание, тогда как отрывок из «Иродиады» порою казался просто колдовским.
Сколь часто вечерами, в неясном свете лампы и тиши комнаты эта новая Иродиада возникала рядом, а та, прежняя, с картины Моро, отступала в полутьму и, растворяясь в ней, казалась теперь смутным изваянием, матовым пятном на камне, который утратил свой блеск!
Сумрак окутывал все: делал невидимой кровь, гасил золотые блики, затемнял дальние углы храма, тусклой краской заливал второстепенных участников преступления. И только матовое пятно света оставалось нетронутым, оно отделяло танцовщицу от ее наряда и драгоценностей и еще сильнее выставляло напоказ ее прелести.
Дез Эссент не мог оторвать от нее глаз и хранил в памяти ее незабываемые очертания. И она оживала и напоминала ему странные, мягкие стихи Малларме, ей посвященные:
Поверхность твоего, о зеркало, овала
Коростой ледяной уныние сковало.
И снова я от грез страдаю, и во льду
Воспоминание ищу и не найду.
И я в тебе – как тень, как призрак. Но порою,
О ужас! – в темноте нет-нет да и открою
Своих развеянных мечтаний наготу!
Дез Эссент любил эти стихи, как любил всю поэзию Малларме. В век всеобщего избирательного права и наживы тот избрал литературу местом своего отшельничества. Презрением он отгородился от окружающей его глупости и вдали от мира наслаждался игрой ума и, оттачивая мысль, и без того удивительно острую, придавал ей византийскую утонченность и тягучесть за счет почти незримо связанных с ходом рассуждения обобщений.
И вся эта бесценная вязь мысли скреплялась языком клейким, непроницаемым, полным недомолвок, эллипсов, необычных метафор.
Его презрение к человечеству возросло. В конце концов он понял, что мир состоит в основном из подлецов и дураков. Нигде и ни в ком не было никакой надежды встретить сходные вкусы и пристрастия, такую же склонность к постоянному распаду или, среди людей образованных, - тот же ум, живой и пытливый.
Наконец, он изо всех сил возненавидел новые поколения — пласты жутких невежд, испытывавших желание громко говорить и хохотать в ресторанах и кафе; они вас толкают, не извиняясь, на тротуарах, они швыряют вам под ноги колеса детской коляски, не соизволяя попросить прощения, ни даже приветствовать.
Бодлеровской поэзией дез Эссент восхищался беспредельно. Он считал, что до Бодлера писатели исследовали душу поверхностно или ограничивались проникновением в глубины, открытые для обозрения и хорошо освещенные, где находили залежи смертных грехов, и изучали их происхождение и развитие, как это делал, к примеру, Бальзак, живописуя изгиб души, одержимой какой-то одной страстью – тщеславием, скупостью, отцовским самодурством, старческой любовью.
И процветали порок и добродетель, жили-поживали устроенные на один лад личности, царили усредненность, пошлость мысли и общих мест, безо всякого стремления к чему-то болезненному, тронутому порчей, потустороннему. Иными словами, литература остановилась на понимании добра и зла, данном церковью, – на простом исследовании, на наблюдении ботаника за самым обычным цветком, который распускается в самых обычных условиях.
Бодлер пошел намного дальше. Он спустился в бездну бездонного рудника, проник в штольни, брошенные или неведомые, достиг тех пределов души, где кроются чудовищные цветы ума.
Там, у рубежа, за которым открываются извращение, болезнь, странный паралич духа, угар разврата, брюшной тиф и желтая лихорадка, поэт под покровом скуки обрел целый мир идей и ощущений.
Бодлер выявил психологию сумеречного ума, достигшего своей осени, перечислил симптомы болезни скорбящей души, которая отмечена, словно дарованием, сплином. Он показал загнивание чувств, угасание душевного жара и веры в молодых людях, поведал, как живучи в памяти былые невзгоды, унижения, обиды, удары нелепой судьбы.
Поэт неотступно следил за всеми капризами сей плачевной осени жизни. Он вгляделся в человеческую природу, увидел, как легко человек ожесточается, как ловко учится плутовать, как быстро привыкает к самообману, чтобы сильнее терзать себя, чтобы копанием в себе и рефлексией заведомо лишить себя всякой радости.
Эта смесь идиотской сентиментальности с торгашеской хваткой и была отличительной чертой эпохи. Одни и те же люди могли за грош удавить ближнего, но теряли голову и млели в обществе обхаживающей их и нещадно обиравшей кабатчицы. Работали фабрики и заводы, отцы семейств под предлогом конкуренции стремились обмануть друг друга и разорить. А сыновья прикарманивали полученную прибыль и шли к этим душенькам. Душеньки же обирали сердечных дружков.
Он варился в собственном соку, жил за счет собственного организма, как зверь в пору зимней спячки. Одиночество действовало на него, подобно наркотику; сначала взбодрило, возбудило, а потом погрузило в оцепенение и грезы и, разрушив его планы, сковав волю, отправило в мир мечты, и он, не оказывая сопротивления, с покорностью уступил этому.
Беспорядочное чтение, уединенные думы от искусстве, стены фонтенейского дома, за которыми он хотел спастись от потока воспоминаний, – все это было в один миг снесено. Хлынули воды прошлого, затопили и настоящее, и будущее, заполонили ум печалью, в которой, как обломки судна, потерпевшего кораблекрушение, плавали заурядные события нынешней его жизни, пустячные и бессмысленные.
Он заказал стакан амонтильядо, но в этом сухом белом вине вдруг исчезла мягкая и душистая сладость Диккенса и заявила о себе мучительная, болезненная пряность Эдгара По. Кошмарный образ бочонка и замурованного подземелья возник перед Эссентом.
Во времена, когда литература уверяла, что вся боль жизни – лишь от несчастной любви, измены и ревности, Бодлер презрел эти детские объяснения, нашел язвы куда более глубокие, мучительные, страшные и показал, как пресыщенность, разочарование и гордость в подверженных распаду душах превращают действительность – в пытку, прошлое – в мерзость, будущее – в мрак и безнадежность.
Чем больше дез Эссент читал Бодлера, тем сильнее чувствовал его несказанное очарование. Во времена, когда поэты были способны на описание лишь внешних сторон человека и мира, он сумел выразить невыразимое. Язык его был мускулист и крепок, благодаря чему Бодлер, как никто другой, смог найти удивительно ясные и чеканные выражения для фиксации самых неопределимых, самых неуловимых болезненных переживаний истощенного ума и скорбной души.
Воображение всегда полнее и выше любых проявлений грубой реальности.
– Боже, – вздохнул дез Эссент. – А ведь это не сон! И придется мне жить в мерзкой суете века! – В утешение он прокручивал в памяти афоризмы Шопенгауэра или повторял горькое изречение Паскаля: «Мыслящий, взирая на мир, не может не страдать» . Но, как пустые звуки, раздавались в мозгу слова. Тоска дробила их, лишала смысла, и они теряли свою упругую, внушающую доверие нежную силу.
В конце концов дез Эссент осознал, что от пессимистических рассуждений легче ему не станет и что вера в грядущее, какой бы невозможной она ему ни казалась, только и дает успокоение.
Неординарная личность легче переживет большое горе, чем мелкие бытовые неприятности.
Что говорить, самая прекрасная на свете мелодия становится самой ужасной, отвратительной и невыносимой, как только толпа бросается насвистывать ее, а оркестры берутся за исполнение на концертах! Равным образом и живопись увлекает как избранных, так и профанов и, соответственно, опошляясь и вульгаризируясь, чуть ли не отвращает от себя посвященных.
Подобным образом дез Эссент издал Бодлера. Напечатал он его в старинной типографии Ле Клера красивейшим церковным шрифтом. Книга была издана большим форматом, в размер требника, на тончайшей японской, нежной, словно мякоть бузины, бумаге молочно-белого, с едва заметной примесью розового, цвета. Этот единственный экземпляр, отпечатанный бархатистой китайской тушью, был переплетен чудесной свиной кожей телесного цвета, выбранной из тысячи образцов, – всей в точечку, под щетину. Ее украшали вытисненные черные узоры, на редкость удачно подобранные маститым художником.
Раньше, в давние времена, дез Эссент галлюцинаций ради пробовал было гашиш и опий, но наркотики лишь вызвали, рвоту и нервное расстройство. Пришлось от них немедленно отказаться, пренебречь грубыми возбуждающими средствами и, в надежде перенестись из реальности в грезы, полагаться исключительно на собственное воображение.
Словом, дез Эссент охотно читал Верлена и следил за выходом его не похожих друг на друга книг. Напечатав в санской газетной типографии «Песни без слов» , Верлен надолго замолк, потом зазвучал снова, с мягким вийоновским придыханием воспевая Святую Деву, «...вдали от нынешних времен, от грубого ума и грустной плоти» . Эту книгу стихов, «Мудрость» , дез Эссент читал и перечитывал. Она вызывала в нем мечты о чем-то запретном, о тайной любви к византийской Мадонне, а Мадонна вдруг превращалась в языческую богиню, невесть как попавшую в наш век. Виделась она зыбко, загадочно, и трудно было сказать, то ли она пробуждает греховную страсть, страшную и неодолимую, если хоть раз отдаться ей, то ли грезит о беспорочной любящей душе, о чувстве чистом и невыразимом.
Мысль дез Эссента блуждала из стороны в сторону при размышлениях о форме без содержания или о содержании без формы, но оставалась спокойной и неизменной в своих пристрастиях. Психологические лабиринты Стендаля и аналитические изыски Дюранти нравились дез Эссенту, но их язык, казенный, тусклый, сухой, их проза внаем, годная лишь для низменных нужд сцены, претили ему. Кроме того, все эти хитросплетения ума, может кому-то и интересные, его уже давно, по правде сказать, не занимали. Ему наскучили законодатели литературной моды, инерция общепринятых идей и вкусов. Дух в нем стал как бы тяжел на подъем, и он желал теперь лишь чувств особенных, переживаний религиозных, тончайших.
Покорить дез Эссента мог только такой писатель, у которого ироничный стиль сочетался бы со взглядом на мир вдумчивым и аналитичным. И дез Эссент нашел это сочетание у мэтра индукции: глубокого и странного Эдгара По. С тех пор как дез Эссент взялся за него, тот приносил ему неизменное наслаждение.
По, как никто другой, был ему близок душевно, соответствовал его созерцательному настроению.
Если Бодлер расшифровывал тайнопись мыслей и чувств, то По, как мрачный психолог, скорее изучал человеческую волю.