Бодлеровской поэзией дез Эссент восхищался беспредельно. Он считал, что до Бодлера писатели исследовали душу поверхностно или ограничивались проникновением в глубины, открытые для обозрения и хорошо освещенные, где находили залежи смертных грехов, и изучали их происхождение и развитие, как это делал, к примеру, Бальзак, живописуя изгиб души, одержимой какой-то одной страстью – тщеславием, скупостью, отцовским самодурством, старческой любовью.
И процветали порок и добродетель, жили-поживали устроенные на один лад личности, царили усредненность, пошлость мысли и общих мест, безо всякого стремления к чему-то болезненному, тронутому порчей, потустороннему. Иными словами, литература остановилась на понимании добра и зла, данном церковью, – на простом исследовании, на наблюдении ботаника за самым обычным цветком, который распускается в самых обычных условиях.
Бодлер пошел намного дальше. Он спустился в бездну бездонного рудника, проник в штольни, брошенные или неведомые, достиг тех пределов души, где кроются чудовищные цветы ума.
Там, у рубежа, за которым открываются извращение, болезнь, странный паралич духа, угар разврата, брюшной тиф и желтая лихорадка, поэт под покровом скуки обрел целый мир идей и ощущений.
Бодлер выявил психологию сумеречного ума, достигшего своей осени, перечислил симптомы болезни скорбящей души, которая отмечена, словно дарованием, сплином. Он показал загнивание чувств, угасание душевного жара и веры в молодых людях, поведал, как живучи в памяти былые невзгоды, унижения, обиды, удары нелепой судьбы.
Поэт неотступно следил за всеми капризами сей плачевной осени жизни. Он вгляделся в человеческую природу, увидел, как легко человек ожесточается, как ловко учится плутовать, как быстро привыкает к самообману, чтобы сильнее терзать себя, чтобы копанием в себе и рефлексией заведомо лишить себя всякой радости.