Париж разделил мое мнение. В одной статье говорилось: «Что до Жана Маре, он красив. И только». Я так не считал. Мои фотографии казались мне да и сейчас кажутся слащавыми. Раз начали говорить о моей внешности, значит, у меня не находят никакого таланта. К тому же я тоже так думал. Эта красота... Сначала решили, что я ею кичусь, позже вообразили, что я от нее страдаю. И то и другое неверно и абсурдно. Прежде всего, я никогда не считал себя красивым. Это не кокетство, наоборот. Если бы я был наделен совершенной красотой, я не стал бы от нее отказываться. Красота — это тоже вопрос моды.
В «Блеске и нищете куртизанок» Бальзак описывает Эстер как некрасивую женщину. Такая, как он ее изображает, Эстер наделена красотой современных суперзвезд. А те женщины, которых он описывает как красавиц, в наше время, напротив, не считали бы очаровательными.
Я убежден, что моя внешность таинственным образом совпала с преходящим вкусом определенной эпохи. Ту красоту, которой меня наделили, я никогда не любил, но и не сетовал на нее. Она была одним из элементов моей удачи, которой я старался помогать.
Если роль требует красоты, я сделаю все, чтобы казаться красивым. Это такое же творчество, как когда я стараюсь выглядеть некрасивым, если того требует роль
Говорили, что Жан Кокто старался приобщить своих друзей к наркотикам. Я утверждаю, что мне он этого никогда не предлагал. Более того, мне кажется, он испытывал ко мне некоторое уважение именно из-за того, что я не поддавался искушению. Он видел меня как бы в роли, которую мне дал, — непорочного рыцаря в белых доспехах, защищенного неуязвимым панцирем. Но должен признаться, что аксессуары курильщика и сама атмосфера комнаты были большим соблазном. Жан объяснял мне, что опиум не дает никаких видений, никаких эйфорических грез.
Я остерегался говорить Жану, что опиум меня привлекает. Моя профессия была для меня самым главным, и я смутно понимал, что нужно выбирать. Опиум необходимо принимать в определенные часы, без него нельзя обойтись, не испытывая ужасных болей, в результате становишься рабом. А профессия актера требует здоровья и сил, которые можно приобрести только образцовой дисциплиной.
Труднее понравиться самому себе, чем другим.
— Произошла катастрофа...
Он похож на ребенка, опасающегося наказания.
— Катастрофа... Я люблю вас.
Этот человек, которым я восхищаюсь, дал мне то, чего я желал больше всего на свете. И ничего не попросил взамен. Я не люблю его. Как может он любить меня... меня... это невозможно.
— Жан, вы видите, как я живу. Спасите меня. Только вы можете меня спасти...
— Я тоже люблю вас, — говорю я ему.
Я лгал. Да, я лгал.
Объяснить эту ложь трудно. Я испытывал к Жану Кокто чувство восхищения, огромного уважения, что, конечно, не соответствовало его чувству. И еще я был польщен.
Кроме того, мысль о том, что ничтожное существо, каким я был, может спасти великого поэта, вдохновляла меня. Именно в эту секунду я должен был стать кем-то вроде Лорензаччо. Я решил дарить счастье, «бросить вызов несчастью, спутнику поэтов», как мне писал Кокто впоследствии.
Конечно, не следует забывать карьериста, готового на все ради достижения своей цели. Я не признавался себе в этом, пытаясь видеть в своем поведении только то, что могло меня украсить. Мне хотелось вести себя в этой лжи так, как если бы это было правдой. Я обещал себе, что буду безупречен и постараюсь стать таким, каким Кокто меня представлял. Я хотел стать актером? Ну что же, я буду играть роль, чтобы человек, которым я восхищаюсь, был счастлив. Я не долго играл эту роль. Каждый, кто приближался к Жану, не мог его не полюбить
Одевшись, он надушился одеколоном, специально изготовленным для него в аптеке Леклера по рецепту, который дала ему Коко Шанель. Это была туалетная вода императрицы Евгении, с которой Жан встречался. Мне казалось почти невероятным, что он был знаком с императрицей Евгенией. Самое удивительное, что так оно и было
— Я хотел бы умереть.
Я молчу. На глаза наворачиваются слезы... Я хотел бы видеть его счастливым. Тут он замечает меня, просит прощения, обнимает.
— Жан, ты не хочешь умереть.
— Нет, теперь не хочу. Во сне я забыл, что счастлив. Старая привычка.
Когда мы просим Бога исполнить какое-то желание, это означает, что мы жаждем чего-то больше всего на свете и, желая чего-то, что выше наших сил, прилагаем больше усилий, чтобы преодолеть возникающие препятствия, и в конце концов побеждаем их.
От плохой репутации, как и от хорошей, невозможно избавиться.
Поговаривали, что Жан Кокто скуп, что он никогда не просит счет в ресторане, если обедает с друзьями. А он просто не думал об этом. Он увлеченно говорил, говорил, и всегда находился кто-нибудь, кто требовал счет и оплачивал его. Он замечал это много позже. Однажды он попросил меня напомнить ему об этом, но я не посмел. Я просто заплатил сам.
Но скупым он не был. Я не могу допустить, чтобы Жана называли скупым. Он всю жизнь всем помогал. А когда у него не было денег, он продавал вещи, которыми дорожил, чтобы помочь другу.
Легко давать деньги, когда они есть. Жан давал гораздо большее. Он не мог отказать в помощи: написать статью, предисловие, сделать рисунок, похлопотать за кого-то, дать совет в работе. Постановка «Царя Эдипа», сделанная им для неизвестных молодых актеров, — лучшее тому свидетельство; Он подарил нам три месяца своего времени. Это большая щедрость, чем оплатить счет в ресторане.
После смерти Жана она сказала:
— В сущности, ты предпочел бы, чтобы умерла я, а не Жан Кокто.
Я ответил:
—Да, — но тут же добавил: — Я также предпочел бы умереть вместо него. Ты и я рядом с Жаном Кокто ничто.
Я стою и смотрю на закрытые глаза моего поэта. Если бы я не верил в Бога, он заставил бы меня поверить в него. Мне кажется невозможным, чтобы такая душа, такое сердце, такой разум перестали излучать свои волны.
С этого момента я стал бороться со всем, что было уродливым во мне. Не из соображений морали, а из кокетства, чтобы нравиться. Точно так же, как женщины используют косметику.
— Господин Кокто, вы находите, что мы плохо играли?
— Я нахожу вас всех восхитительными, а спектакль настолько прекрасным, что я разрыдался. Я был смешон, я сбежал.
«...Ты забыл свои меховые перчатки. Я забрал их себе в комнату и целовал, сдерживая рыдания. А тут еще этот чертов грипп совершенно деморализует меня. Заставляю себя превозмочь желание все бросить.
Обнимаю тебя изо всех своих слабых сил.Жан [Кокто]»
После смерти Жана она [мать] сказала:
— В сущности, ты предпочел бы, чтобы умерла я, а не Жан Кокто.
Я ответил:
— Да, — но тут же добавил: — Я также предпочел бы умереть вместо него. Ты и я рядом с Жаном Кокто ничто.
<...>
Жан, значит, я люблю тебя так мало, что не могу тебе помочь, не могу поменяться с тобой жизнями, возрастом, не могу отдать тебе свою силу, свое здоровье!
<...>
Жан, я люблю тебя.
Ты сказал в «Завещании Орфея»: «Друзья мои, притворитесь, что плачете, потому что Поэт лишь притворяется мертвым».
Жан, я не плачу. Я буду спать. Я засну, глядя на тебя, и умру, потому что впредь я буду делать вид, что живу.
Я уезжаю в Италию сниматься в «Понтии Пилате» у американского режиссера Ирвинга Раппера. Жан Кокто написал мне туда. «Может быть, ты сможешь не приговорить Христа и не умыть руки. Попытайся, поскольку прошлое, настоящее и будущее не существуют».
Я умер, ты живешь, и, тьму пронзая взглядом,
Я думаю, что нет страшнее ничего,
Чем вдруг однажды не услышать рядом
Биенья сердца и дыханья твоего.
— Я хотел бы умереть.
Я молчу. На глаза наворачиваются слезы... Я хотел бы видеть его счастливым. Тут он замечает меня, просит прощения, обнимает.
— Жан, ты не хочешь умереть.
— Нет, теперь не хочу. Во сне я забыл, что счастлив. Старая привычка.
Жан Кокто говорил:
— Когда художник рисует пару туфель, вазу для фруктов, пейзаж, он рисует свой собственный портрет. Доказательством является то, что мы говорим: это Сезанн, Пикассо, Ренуар, а не пара туфель, ваза для фруктов и т.д.
То же самое можно сказать про биографов. Описывая великого человека, они описывают собственные чувства, рисуют собственный портрет.