Немцы бьются над разрешением философских проблем, а тем временем англичане, с их практической сметкой, смеются над нами и завоевывают мир. Всем известны их широковещательные выступления против работорговли.
Но покуда они морочат нам голову, ссылаясь на высокогуманные принципы, выясняется истинный мотив их поведения — реальная выгода, без учета которой, как нам давно следовало бы знать, они ничего не предпринимают. Дело в том, что в своих огромных владениях на западном берегу Африки они сами используют труд негров и, конечно, не хотят, чтобы тех оттуда вывозили.
В Америке англичане сами основали крупные колонии негров, где очень велик прирост чернокожего населения. Этими неграми они полностью удовлетворяют потребности Северной Америки и ведут весьма прибыльную торговлю живым товаром. Следовательно, опасаясь, как бы ввоз негров со стороны не ущемил их меркантильных интересов, они не без умысла кричат об антигуманности работорговли.
И еще: разве в долгой совместной жизни не наступает иной раз пора известного равнодушия, да и есть ли на свете человек, умеющий всегда ценить настоящее так, как оно того заслуживает?
Гёте говорил со мной о продолжении своего жизнеописания, которым он в настоящее время занят, и заметил, что более поздняя эпоха его жизни не может быть воссоздана так подробно, как юношеская пора в «Поэзии и правде».
— К описанию позднейших лет я, собственно, должен отнестись как к летописи, — сказал Гёте, — тут уж речь идет не столько о моей жизни, сколько о моей деятельности. Наиболее значительной порой индивида является пора развития, в моем случае завершившаяся объемистыми томами «Поэзии и правды». Позднее начинается конфликт с окружающим миром, который интересен лишь в том случае, если приносит какие-то плоды.
Меня всегда называли баловнем судьбы. Я и не собираюсь брюзжать по поводу своей участи или сетовать на жизнь. Но, по существу, вся она — усилия и тяжкий труд, и я смело могу сказать, что за семьдесят пять лет не было у меня месяца, прожитого в свое удовольствие. Вечно я ворочал камень, который так и не лег на место.
Гёте показал мне сегодня два странных, диковинных стихотворения , оба высоконравственные по своим устремлениям, но в отдельных партиях безудержно натуралистические и откровенные, такие в свете обычно признаются непристойными, почему он и держит их в тайне, не помышляя о публикации.
— Если бы ум и просвещенность, — сказал он, — стали всеобщим достоянием, поэту жилось бы легче. Он мог бы всегда оставаться правдивым, не страшась высказывать лучшие свои мысли и чувства. А так приходится считаться с определенным уровнем понимания. Поэту нельзя забывать, что его творения попадут в руки самых разных людей, потому он старается не обидеть добропорядочное большинство чрезмерной откровенностью. К тому же и время — штука удивительная. Оно — тиран, и тиран капризный; взглянув на то, что ты говорил и делал, оно каждое столетие строит другую мину.
— Мне очень повезло, — продолжал он, — что я родился в то время, когда пришла пора величайших мировых событий, продолжавшихся в течение всей моей долгой жизни, так что я был живым свидетелем Семилетней войны, далее отпадения Америки от Англии, затем Французской революции и, наконец, всей наполеоновской эпопеи вплоть до крушения и гибели ее героя, а также многих и многих последующих событий. Потому я пришел к совсем другим выводам и убеждениям, чем могут прийти родившиеся позднее, которым приходится усваивать эти великие события по книгам, им не понятным.
Кто знает, что принесут нам ближайшие годы, но боюсь, что в скором времени мы мира и покоя не дождемся. Человечеству не дано себя ограничивать. Великие мира сего не могут поступиться злоупотреблением властью, масса в ожидании постепенных улучшений не желает довольствоваться умеренным благополучием. Если бы человечество можно было сделать совершенным, то можно было бы помыслить и о совершенном правопорядке, а так оно обречено на вечное шатание из стороны в сторону, — одна его часть будет страдать, другая в это же время благоденствовать, эгоизм и зависть, два демона зла, никогда не прекратят своей игры, и борьба партий будет нескончаема.
Вообще-то говоря я радовался, воспроизводя свой внутренний мир, лишь покуда не знал внешнего. Позднее же, когда я убедился, что действительность и на самом деле такова, какою я себе ее мысленно представлял, она мне опротивела и я уже не чувствовал ни малейшего желания отображать ее. Я бы даже сказал: дождись я поры, когда мир по-настоящему открылся мне, я бы воссоздавал его карикатурно.
Я считал очень желательным, чтобы в это новое собрание вошли не только «Боги, герои и Виланд», но также и «Письма пастора».
— Собственно говоря, я теперь уже не могу судить об этих своих юношеских произведениях, — сказал Гёте. — Судите вы, молодые. Но и бранить их я не хочу. Конечно, я тогда еще мало что смыслил и бессознательно рвался вперед, но чувство правды у меня было и была волшебная палочка, она показывала мне, где зарыто золото.
— Скажем прямо, — заметил Гёте, — эти черты говорят о малообщительном характере; но что значила бы воспитанность и просвещение, если бы мы не старались обороть свои врожденные склонности. Требовать, чтобы люди с тобой гармонировали, — непростительная глупость. Я ее никогда не совершал. На человека я всегда смотрел как на самоуправное существо, которое я хотел узнать, изучить во всем его своеобразии, отнюдь при этом не рассчитывая на то, что он проникнется ко мне симпатией. Я научился общаться с любым человеком; только таким образом и можно приобрести знание многообразных людских характеров и к тому же известную жизненную сноровку. Как раз противоположные нам натуры заставляют нас собраться для общения с ними, а это затрагивает в нас самые разные стороны, развивает и совершенствует их, так что в результате мы с любым человеком находим точки соприкосновения.
Он был сегодня еще добрее и благожелательнее, чем обычно. Он заговорил о своем учении о цвете, о своих ожесточенных противниках и еще сказал, что уверен: кое-что им все-таки сделано в этой науке.
— Для того чтобы составить эпоху в истории, — заметил он по этому поводу, — необходимы, как известно, два условия: первое — иметь недюжинный ум и второе— получить великое наследство. Наполеон унаследовал Французскую революцию, Фридрих Великий — Силезскую войну, Лютер — поповское мракобесие, а мне в наследство досталась ошибка в учении Ньютона. Нынешнее поколение, правда, и понятия не имеет о том, что я сделал в этой области, но будущие времена должны будут признать, что наследство мне досталось неплохое.
Общение с Гёте в эти дни было весьма содержательным, но, увы, я был так занят всякого рода делами, что не выбрал времени записать даже наиболее значительные из множества его высказываний.
В свой дневник я занес лишь следующие мелочи, вдобавок еще позабыв, в какой связи и по какому поводу они возникли.
«Люди — это плавающие горшки, которые стукаются друг об друга».
«По утрам мы всего умнее, но и всего озабоченнее, ибо забота тоже ум, только что пассивный. Глупцы ее не ведают».
«Не надо тащить за собою в старость ошибки юности; у старости свои пороки».
— На днях я напал у лорда Байрона на место, из которого, к вящей моей радости, явствовало, что и он преклонялся перед Вольтером. Впрочем, по его произведениям видно, как внимательно он читал, изучал, даже использовал Вольтера.
— Байрон, — отвечал Гёте, — прекрасно знал, где можно что-либо почерпнуть, и был слишком умен. чтобы пренебречь этим общедоступным источником света.
Вечером зашел на несколько минут к Гёте. Он выглядел спокойным, веселым и благодушным. Я застал у него его внука Вольфа и графиню Каролину Эглофштейн , близкую его приятельницу. Вольф непрестанно теребил любимого дедушку. Влезал к нему на колени, на плечи. Гёте с нежностью все это терпел, хотя десятилетний мальчик был, конечно, уже тяжеловат для такого старого человека.
— Вольф, голубчик, — сказала графиня, — не мучь ты так ужасно своего доброго дедушку! Он ведь с тобой совсем из сил выбьется.
— Не беда, — отвечал Вольф, — мы скоро ляжем спать, и дедушка успеет хорошенько отдохнуть за ночь.
— Вот видите, — сказал Гёте, — любовь всегда несколько нахальна.
— Мне все кажется, что философия Шиллера шла во вред его поэзии, ибо она принудила его идею поставить над природой, более того — в угоду идее уничтожить природу. Все им задуманное должно было быть осуществлено, все равно в соответствии с природой или наперекор ей.
— Грустно, — сказал Гёте, — что такой необыкновенно одаренный человек терзал себя философическими измышлениями, для него совершенно бесполезными.
— Может быть, стихотворение следовало бы пояснить, как поясняют картину, рассказывая о предшествующих моментах и тем самым как бы вдыхая жизнь в момент, на ней изображенный? — Я этого не считаю,— ответил он.— Картины — дело другое, стихи же состоят из слов, и одно слово может запросто уничтожить другое.
— Жизнь коротка, — добавил он, — надо стараться доставлять друг другу приятное.
Перед ним лежали берлинские газеты, он сообщил о страшном наводнении в Петербурге и передал мне газету, чтобы я сам прочитал эту заметку. Он сказал несколько слов о неудачном местоположении Петербурга и посмеялся, вспомнив слова Руссо, что-де землетрясение не предотвратишь, построив город вблизи огнедышащего вулкана.
— Природа идет своим путем, — добавил он, — и то, что нам представляется исключением, на самом деле — правило.
— Собственно, диалектика, — сказал Гегель, — не что иное, как упорядоченный, методически разработанный дух противоречия, присущий любому человеку, и в то же время великий дар, поскольку он дает возможность истинное отличить от ложного.
— К сожалению, — заметил Гете, — эти умственные выверты нередко используются для того, чтобы ложное выдать за истинное, а истинное за ложное.
Далее разговор зашел о том, что мне следовало бы учиться английскому языку, Гете очень на этом настаивал прежде всего ради лорда Байрона, удивительной личности, никогда ранее не встречавшейся и вряд ли могущей встретиться в будущем.
Любое настроение, более того, любой миг бесконечно дорог, ибо он — посланец вечности. - Гете