Можно быть благороднейшим, правдивейшим человеком – и высказывать истину только там, где от того может быть польза, умалчивать же о ней там, где нет от того пользы или где можно нанести только незаслуженный вред или оскорбление.
Зато вечером, прощаясь с отцом, Пушкин узнал от него, что на обеде у графа Разумовского, где в числе прочих были также Сергей Львович и Державин, толки о молодом таланте долго не прекращались.
— Я бы желал, однако ж, образовать сына вашего в прозе, — заметил, между прочим, Разумовский Сергею Львовичу.
— Ваше сиятельство! — с жаром вступился Державин. — Оставьте его поэтом.
Мудрость в середине крайностей. Дунь на искру – разгорится, сказал Иисус Сирах, а плюнь – так погаснет.
– С Дельвига ты начал, мною кончил, стало быть, он – альфа, а я – омега лицейских "снотворцев", – самодовольно сострил он.
– С тою только существенною разницею, – пояснил острослов Илличевский, – что ты «снотворствуешь» в действительном залоге, а Дельвиг в страдательном, ты усыпляешь, а он засыпает.
– Недавно, знаете, на уроке алгебры у профессора Карцова вышел презабавный анекдот. Пушкин, как обыкновенно, уселся на задней скамейке, чтобы удобнее, знаете, было писать стихи. Вдруг Яков Иваныч вызывает его к доске. Он очнулся, как со сна, идёт к доске, берёт мелок в руки да и стоит с разинутым ртом.
– Чего вы ждёте? Пишите же! – говорит ему Яков Иваныч.
Стал он писать формулы, пишет себе да пишет, исписал всю доску. Профессор смотрит и молчит, только тихо, про себя, посмеивается.
– Что же у вас вышло? – спрашивает он наконец. – Чему равняется икс?
Пушкин сам тоже смеётся.
– Нулю! – говорит он.
– Хорошо! – говорит Яков Иваныч. – У вас, Пушкин, в моём классе всё кончается нулём. Садитесь на своё место и пишите стихи.
– Да, читать нашему брату, писателю, надо много, – раздумчиво заговорил Жуковский. – Но читать надо с толком. Один немецкий учёный, Миллер, очень верно заметил: "Lesen ist nichts; lesen und denken – etwas; lesen, denken und fühlen – die Vollkommenheit" (Чтение – ничто; чтение осмысленное – кое-что; чтение же осмысленное и перечувствованное – совершенство). Я, друг мой, говорю это тебе не в укор, – поспешил добавить Жуковский, видя, что щёки начинающего поэта покрылись краской. – Я сам только с летами научился читать как следует.
Остроте меткой и даже резкой отчего не посмеяться? Но если острота бьёт только на дурной вкус толпы, если она и плоска и дерзка, тогда как-то совестно за самого автора и не до смеха.
Чтобы верно судить о предмете, надо сравнивать его всегда с другими однородными.
Пишите, но не печатайте! Что прибыли отдавать себя на суд площадных критиканов? Не количество, дружок мой, а качество стихов венчает поэта.
Муза Пушкина была вскормлена и воспитана творениями предшествовавших поэтов. Скажем более: она приняла их в себя, как своё законное достояние, – и возвратила их миру в новом, преображённом виде.
Пушкин слабо усмехнулся.
— Ничего не болит! Видишь, шоколад твой ем. А вот что скажи мне, Леонтий: зачем это ты распорядился переставить мою кровать к другой стене?
— Зачем-с? — И концы щетинистых, седых усов дядьки приподнялись и зашевелились от добродушно-лукавой улыбки. — Затем-с, что рядом тут в камере, бок о бок с вашей милостью, почивает закадычный друг и приятель ваш господин Пущин.
— Я и забыл про него… Да что толку, если мы разделены стеной? Разговаривать ведь нельзя.
— То-то что можно-с наилучшим манером: стенка-то тончающая, всякое словечко скрозь нее слышно. Извольте примечать.
Он ударил кулаком в стену. Оттуда тотчас донесся такой же глухой стук и голос Пущина:
— Это ты, Пушкин?
— Да; а главное, Пущин, что мы с тобой здесь так близко друг к другу!
— Вот это-то я и хотел сказать. Знаешь что, Пушкин: хочешь, мы будем друзьями?
— Будем! И никогда, до последней минуты друг друга не выдадим. Друзья на жизнь и смерть!
— Аминь!
– Напрасно трудишься, милый мой: улика налицо, – продолжал Василий Львович, указывая на чернильницу, стоявшую на стуле около изголовья.
– А главное – непрактично, – добавил Тургенев, – чернила с подушки едва ли смоются.
– Смоются! – засмеялся в ответ мальчик. – Но знаете что, Александр Иванович: если стих раз засел гвоздём в голове…
– То надо его и увековечить, хотя бы Дамоклов меч висел над головой! – тем же шутливым тоном досказал Тургенев.
Желая отплатить насмешникам-товарищам и доказать им, что он может, коли захочет, и сам сложить пару-другую рифмованных строк, Мясоедов написал целую басню «Ослы». Но басня эта, прочитанная им вслух в классе Кошанского, вызвала со стороны последнего вместо похвалы только следующую нелестную цитату из Державина:Осёл останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.
– Что вы учили по обязанности, то усвоили плохо; что читали без спроса, то усвоили прекрасно, – сказал он и, обернувшись к директору Малиновскому, прибавил вполголоса: – Я рекомендовал бы вам, сударь мой, обратить на сего птенца особенное ваше внимание: он сколь необуздан, столь и даровит. В арифметике он, я уверен, всего слабее.
– Нет, Мартын Степаныч, извините меня: вы насчёт его несколько ослеплены. Если товарищи отворачиваются от мальчика, то это уж самая плохая для него аттестация, и я убеждён, что не будь Гурьева, подбивающего других, не было бы и такого поголовного протеста. Он, во всяком случае, достоин не меньшей кары, как и прочие. Но чтобы не было новых столкновений, его можно запереть отдельно, например, в классной комнате.
Конечно, в семье не без урода, но этот Гурьев просто невозможен. С виду сахарная кукла, вербный херувимчик, прифранчен, надушен – за версту одеколоном пахнет. А в душе чёрен – чернее трубочиста, право. Кто может быть ему полезен – тому от него отбою нет.
Когда на рассвете надзиратель Пилецкий заглянул в карцер, то застал всех арестантов спящими в самых разнообразных позах. Четверо держались ещё кое-как на своих табуретах: Пущин и Дельвиг – прислонясь – один к стене, другой к окошку, Илличевский и Корсаков – прислонясь друг к другу; двое же остальных оказались на полу; Пушкин – прикорнув в углу, вытянув одну ногу, а Кюхельбекер, припав щекою к этой ноге, как к подушке, растянулся во весь рост и издавал здоровый храп.
Подобно своему здоровью и благополучию, мы до тех пор не знаем цены милым нам людям, пока их вдруг не лишимся.
Они стали подниматься по широкой, устланной красным ковром лестнице с колоннами. На первой же площадке попалась им небольшая группа: присевший отдохнуть на высокий ясеневый стул белый, как лунь, старичок-адмирал, а подле него два мальчика в какой-то полукадетской форме — в черных куртках со стоячими воротниками и с металлическими пуговицами. Взоры обоих кадетиков были устремлены на приближавшегося к ним Александра, и он, с непривычной ему застенчивостью, отвел в сторону глаза и прошмыгнул мимо. Но на повороте лестницы до него явственно донеслось снизу: "Тоже, видно, экзаменоваться идет", — и он оглянулся; глаза его встретились с глазами одного из мальчиков. Оба они смущенно улыбнулись, и Пушкин ускоренным шагом, почти бегом, стал опять подниматься по лестнице и скрылся за поворотом.
Но от этой улыбки будущего товарища сердце в груди его, как пташка, встрепенулось. Ему стало вдруг так весело и легко, точно он предчувствовал, что вот кто будет ему на много лет лучшим другом.
Совесть у большинства - что палка: когда нужно, он на неё опирается, а когда её не нужно, он ставит её в угол. Испортились мы теперь, русские люди: мы друг друга едим и сыты бываем!