Некоторые люди заражаются тематической музыкой фильмов, телевизионных спектаклей или рекламы. Это не случайное совпадение, ибо такая музыка, если верить специалистам музыкальной индустрии, специально предназначена для того, чтобы «цеплять слушателей на крючок», чтобы становиться «прилипчивой» и «навязчивой». Словно…
Она испытывала сильные страдания, стонала и буквально купалась в поту. За дрожательным тиком правой руки стало невозможно уследить глазом, частота дрожания возросла почти до трехсот в минуту (этот показатель был зафиксирован с помощью замедленной съемки).
Когда она нормальна, не испытывает насильственных позывов и не скована неподвижностью, мы видим перед собой очаровательного, воспитанного и умного человека, понимая, насколько «неиспорченна» ее преморбидная личностная суть. Но самые нормальные, свободно протекающие периоды могут прерываться сами собой, без всякого внешнего побуждения и предупреждения, внезапным прекращением движения, речи и мышления. Тогда миссис И. застывает на месте, как героиня фильма в стоп-кадре.
После этого паранойя окончательно исчезла, а галлюцинация стала чисто дружеской и даже амурной. Больная относилась к ней с юмором, тактом и полностью владея собой — она никогда не позволяла галлюцинации являться раньше восьми вечера и не разрешала ей задерживаться дольше чем на тридцать — сорок минут.
Взгляд ее вновь обрел глубокий покой и безмятежность, и она по-прежнему черпает силу в бесконечных воспоминаниях о сценах из раннего детства. Единственным изменением по сравнению с состоянием до начала приема леводопы является обретенная любовь, внимание и невидимое присутствие галлюцинаторного джентльмена, который преданно навещает ее каждый вечер.
«Таймс» опубликовал хорошую рецензию, назвав мою «Мигрень» «отлично сбалансированной, авторитетной и талантливой» книгой. Но с отцом все оказалось не так просто: для него рецензия не имела никакого значения, а попав на страницы газет, я совершил бестактность, если не преступление. В те времена человека могли запросто вычеркнуть из английского «Медицинского реестра», если его можно было заподозрить в алкоголизме, пристрастии к наркотикам, прелюбодеянии и саморекламе; отец считал, что рецензия на «Мигрень» в общедоступной прессе может быть отнесена к последнему случаю. Я стал публичным человеком, заметной фигурой. Сам же он всегда «жил скрытно» или считал, что живет именно так. Его знали и любили пациенты, его семья, друзья – но не весь мир. Я же пересек границу, нарушил правило «скрытности», и отец боялся за меня. Подобное чувство, кстати, посещало и меня, и в те дни слово «опубликовать» я читал как слово «наказывать». Я чувствовал, что, как только я что-нибудь опубликую, меня сразу накажут, и тем не менее я обязан был опубликовать свою книгу, хотя этот конфликт и разрывал меня на части.
– Как это у всех может быть «А»? Это что, шутка?
Я ответил, что никакой шутки нет. Просто чем больше я узнавал своих студентов, тем более уникальным казался мне каждый из них. И мои «А» совсем не были попыткой установить некое ложное равенство, наоборот, это была оценка своеобразия и неповторимости каждого из студентов. Все богатство личности студента, как и личности больного, нельзя свести к цифре или оценке. Я же оценивал студентов, исходя из того, что видел в разнообразных реальных ситуациях, где они демонстрировали не поддающиеся никаким измерениям сочувствие, озабоченность, ответственность и способность к суждению.
Но у меня имелась и более конкретная причина оказаться поближе к матери – она была природным рассказчиком. Мать рассказывала связанные с медициной истории своим коллегам, студентам, пациентам и друзьям. И с нами – мной и моими братьями – она с самых ранних наших лет делилась такими же историями. Иногда их сюжеты оказывались мрачными и пугающими, но в них всегда на первом плане присутствовал человек – с его личными качествами, слабостями и сильными сторонами. Отличным рассказчиком был также мой отец, а чувство восхищения, которое родители испытывали перед капризами и причудами жизни, в сочетании с недюжинным даром повествования были переданы и нам, их детям. Мое собственное желание писать – не романы и стихотворения, а нечто хроникально-документальное, – возникло при их прямом участии.
Мне кажется, мысли являются мне в процессе письма, через процесс письма. Бывает, что нечто сразу приходит в совершенной форме, но чаще всего то, что я пишу, нуждается в сокращении и редактировании, поскольку одну и ту же мысль я способен выразить многими способами. На середине предложения меня могут подстеречь мысли и ассоциации, имеющие косвенное отношение к написанному, а это отклонение требует придаточных предложений, в результате чего сама фраза разрастается до размеров абзаца. Я никогда не использую одно прилагательное, если шесть мне кажутся предпочтительнее, а их кумулятивный эффект ведет к большей точности. Меня не оставляет мысль об особой плотности реального мира, и я пытаюсь охватить его (если использовать фразу Клиффорда Гирца) «насыщенным описанием». Все это порождает проблемы организации. Меня иногда возбуждает наплыв мыслей, и я бываю слишком нетерпелив, чтобы организовать их. Но холодная голова и периоды трезвого отношения к создаваемому важны не меньше, чем могучая креативность.
Буквально за шесть месяцев до этого я консультировался у доктора Маргарет Сейден, невролога в Колумбийском университете, после того как ударился головой о балку лестницы и повредил шею. Осмотрев меня, доктор Сейден спросила, не является ли моей матерью «мисс Ландау». Я ответил утвердительно, и доктор сказала, что была студенткой моей матери; она была очень бедной, и моя мать оплачивала ее обучение в медицинской школе. Только на похоронах, где я встретил многих ее студентов, я узнал, что моя мать многим помогала в студенческие годы, а некоторым даже оплачивала полный курс обучения. Она никогда не говорила ни мне, ни другим, до каких пределов могла участвовать в судьбе нуждающихся студентов. Я считал ее бережливой, даже скуповатой, и эта ее щедрость стала для меня открытием. Хотя и слишком поздно, я понял, что в личности моей матери были грани, о которых я даже не подозревал.
Я же не был уверен в уместности показа своих пациентов в документальном фильме. Отношения между больным и доктором настолько конфиденциальны, что о них непросто даже писать, поскольку ты нарушаешь эту конфиденциальность. Правда, можно поменять имена, место, некоторые детали. Подобный «камуфляж» невозможен в документальном фильме, где обнажается все – лица, голоса, реальные жизни, личности.
В обычных, но не домашних условиях я робок и застенчив: «болтать» с легкостью и о чем угодно я не способен, я с трудом узнаю людей (это было всегда, а сейчас особенно, поскольку мое зрение значительно ухудшилось), я плохо разбираюсь в текущих процессах и событиях и мало ими интересуюсь – будь то события политические, социальные или связанные с сексом. Теперь же я еще и плохо слышу – вежливое определение того, что называется глухотой. С учетом всего этого понятно, почему я предпочитаю сидеть в уголке, стремлюсь к тому, чтобы стать незаметным, и люблю, когда на меня не обращают внимания. Все это делало меня беспомощным, когда в 1960-е годы я ходил в гей-бары, чтобы встречаться с такими же, как я: я тушевался, забивался в угол и через час уходил – одинокий, печальный, но и испытывающий некое облегчение. Но если где-нибудь, допустим на вечеринке, я встречал человека, который разделял мои интересы (обычно научные) – вулканы, медузы, гравитационные волны и так далее, – я моментально вступал в оживленный разговор (хотя через минуту я уже не смог бы узнать человека, с которым говорил).
Я почти никогда не говорю с людьми на улице. Но несколько лет назад было лунное затмение, и я вышел, чтобы посмотреть его через свой маленький двадцатикратный телескоп. Люди, двигавшиеся по оживленному тротуару, и слыхом не слыхивали об этом чудесном небесном событии, и я принялся останавливать их, говоря: «Взгляните, что происходит с Луной!» И совал им в руки телескоп. Прохожие были озадачены моим напором, но, заинтригованные невинным энтузиазмом нападавшего, поднимали телескоп к глазам, говорили «вау» и, возвращая мне прибор, благодарили: «Ну, приятель, спасибо, что дал посмотреть!» или «Ничего себе! Спасибо, что показал!».
Проходя мимо парковки напротив дома, я увидел женщину, которая скандалила с местным служащим. Я подошел к ним и сказал:
– Подождите ругаться ровно минутку. Взгляните!
И протянул им телескоп.
Ошеломленные, они прекратили орать друг на друга и стали смотреть на затмение по очереди, передавая телескоп друг другу. Потом отдали его мне, вежливо поблагодарили и вновь принялись яростно скандалить.
Как только в октябре 1966 года я начал клиническую работу, то сразу почувствовал себя лучше. Пациенты мои были достойны восхищения, и я заботился о них. Я начал ощущать значимость своих клинических и терапевтических способностей и, кроме того, чувство независимости и ответственности, которых я был лишен, пока учился и был аспирантом. Меня все меньше тянуло к наркотикам, и я становился все более открытым для психоанализа.
Мозг наркомана и алкоголика уже не изменить; возможность, соблазн возвращения к зелью никогда не исчезают ни у того, ни у другого.
I sometimes wonder why I pushed myself so relentlessly in weight lifting. My motive, I think, was not an uncommon one; I was not the ninety-eight-pound weakling of bodybuilding advertisements, but I was timid, diffident, insecure, submissive. I became strong—very strong—with all my weight lifting but found that this did nothing for my character, which remained exactly the same.
Здається, що я знаходжу правильний варіант, лише допустивши усі можливі помилки і вичерпавши всі хибні шляхи.
I once heard a radio program devoted to the memories and thoughts of those who, like me, had been evacuated during the Second World War, separated from their families during their earliest years. The interviewer commented on how well these people had adjusted to the painful, traumatic years of their childhood. “Yes,” said one man. “But I still have trouble with the three Bs: bonding, belonging, and believing.” I think this is also true, to some extent, for me.
He has one of the most spacious, thoughtful minds I have ever encountered, with a vast base of knowledge of every sort, but it is a base under continual questioning and scrutiny. (I have seen him suddenly stop in mid-sentence and say, “I no longer believe what I was about to say.”)
I am a storyteller, for better or for worse. I suspect that feeling for stories, for narrative, is a universal human disposition, going with our powers of language, consciousness of self, and autobiographical memory.
It was just as well that I had no foreknowledge of the future, for after that sweet birthday fling I was to спойлерhave no sex for the next thirty-five years.
...
Shortly after my seventy-fifth birthday in 2008, I met someone I liked.свернуть
While I took Richard Selig’s delicate disengagement (“I am not that way, but I appreciate your love and love you too, in my own way”) without feeling rebuffed or brokenhearted, Mel’s almost disgusted rejection affected me deeply, depriving me (so I felt) of all hope of a real love life, driving me inwards and downwards to seek whatever satisfactions I could find with drug-fueled fantasy and pleasure.
...основатели неврологии четко понимали, что только в таких госпиталях можно по-настоящему изучить всю глубину неврологических расстройств и разработать методы их лечения.
...никто не может продвигаться вперед, если путь неизвестен или непозволителен
Надо держать себя в постоянном напряжении, чтобы сохранить достигнутые ясность и понимание предмета.