Это не умышленный поступок, впрочем, это вообще не поступок, а отсутствие поступка, поступок, который ты не делаешь, один из тех поступков, делать которые ты избегаешь.
Ты — бездельник, лунатик, устрица. В зависимости от времени суток, от дней недели определения варьируются, но смысл остается почти таким же простым: ты чувствуешь себя непригодным для того, чтобы жить, действовать, вершить; тебе хочется лишь длиться, тебе не хочется ничего кроме ожидания и забвения.Как правило, современная жизнь не очень одобряет подобную позицию: ты всегда замечал, как вокруг тебя приветствовали энтузиазм, активность, великие проекты: примером всегда был человек, смотрящий вперед, человек, глядящий за горизонт, человек, устремленный в завтрашний день. Ясный взор, волевой подбородок, уверенная поступь, втянутый живот. Целеустремленность, инициативность, находчивость, триумфальный успех прочерчивают чересчур ясный путь чересчур образцовой жизни, рисуют свято-пресвято чтимые образы победителя в борьбе за выживание.
Ты выходишь из дому лишь с наступлением вечера, как выходят крысы, кошки и чудовища. Ты бродишь по улицам, заходишь в маленькие грязные кинозалы на Больших бульварах. Иногда ты бродишь всю ночь, иногда спишь весь день.
Быть безразличным по отношению к миру не значит его не знать или враждебно игнорировать. Твоя цель не в том, чтобы вновь обрести способность наивно радоваться от незнания, а в том, чтобы, читая, не отдавать предпочтения ничему из того, что читаешь.
Тебе всего лишь двадцать пять лет, но твой путь уже окончательно прочерчен. Роли, этикетки уже заготовлены: с ночного горшка в младенчестве до инвалидной коляски в старости все сиденья уже здесь, они ждут своей очереди. Твои приключения так хорошо описаны, что никто даже глазом не моргнет в ответ на твой самый яростный протест. Ты можешь выходить на улицу и сбивать шляпы с прохожих, посыпать голову пеплом, ходить босиком, публиковать манифесты, стрелять из револьвера в тиранов, все тщетно: тебе уже постелили в спальне сумасшедшего дома, тебе уже накрыли за столом проклятых поэтов.
Тебе не разорвать заколдованный круг одиночества. Ты — одинок, и ты никого не знаешь; ты никого не знаешь, и ты — одинок. Ты видишь, как другие собираются, прижимаются, защищаются, обнимаются. Но ты — потухший взглядом — всего лишь прозрачный призрак, прокаженный цвета стены, силуэт, уже обращенный в пыль, занятое место, к которому никто не подходит. Ты навязываешь себе надежду на невозможные встречи. Но не для тебя блестит кожа, медь, дерево, не для тебя рассеивается свет и приглушаются звуки. Ты — одинок, несмотря на тяжелеющий дым сигарет, несмотря на Лестера Янга или Колтрейна, одинок в ватном тепле баров, на пустынных улицах, где отдаются твои шаги, несмотря на сонное соучастие и сочувствие последних открытых бистро.
Ты не умер, но и не стал мудрее.
Это и есть твоя жизнь. Это — твое. Ты можешь точно подсчитать свое жалкое имущество, четко подытожить свою первую четверть века. Тебе двадцать пять лет, у тебя двадцать девять зубов, три рубашки и восемь носков, несколько книг, которые ты уже не читаешь, несколько пластинок, которые ты уже не слушаешь. Тебе не хочется вспоминать о чем-то другом, о семье, учебе, любовных увлечениях, друзьях, каникулах, планах на будущее. Ты путешествовал и ничего не вынес из своих путешествий. Ты сидишь, и тебе хочется только ждать, ждать лишь того момента, когда ждать будет уже нечего: пусть придет ночь, пробьют часы, пролетят дни, сотрутся воспоминания.
Выражение «опуститься на самое дно» ничего не значит. Оно вовсе не значит дно отчаяния, ненависти, алкогольного упадка, горделивого одиночества. Слишком красивый образ ныряльщика, сильно отталкивающегося ногой и всплывающего на поверхность, может — если потребуется — напомнить тебе, что павший имеет право на все почести: Божественное милосердие осеняет его точно так же, как небожителей, которым Он дает пищу. Грешники, как и ныряльщики призваны для отпущения грехов.
Тебе не хочется никого видеть, ни с кем говорить, не хочется ни думать, ни выходить, ни двигаться.В какой-то день, подобный этому, чуть позже, чуть раньше, ты без удивления обнаруживаешь, что что-то не так; что, честно говоря, ты не умеешь и никогда не научишься жить.
Ты не можешь оставаться нейтральным по отношению к собаке, как не можешь оставаться нейтральным по отношению к человеку. Зато с деревом никогда не может быть диалога. Ты не можешь жить рядом с собакой, потому что собака будет ежесекундно требовать у тебя жизнеутверждающие действия: кормить, хвалить, быть для нее человеком, хозяином, богом, выкрикивающим собачью кличку, которая тут же заставит ее пресмыкаться. Дерево ни о чем тебя не просит. Ты можешь быть богом собак, богом кошек, богом нищих, для этого достаточно иметь лишь поводок, требуху, деньги, но ты никогда не будешь хозяином дерева. Тебе подвластно лишь постоянное желание стать, как оно, деревом.
Ты уже ничего не отбрасываешь и ни от чего не отказываешься. Ты уже не идешь вперед, хотя на самом деле вперед ты никогда не шел, ты не трогаешься с места, ты уже прибыл, ты не понимаешь, ради чего идти дальше.
Ты хочешь оставить действия в области явного, фактического, неделимого, чтобы можно было сказать только: «ты читаешь», «ты одет», «ты ешь», «ты спишь», «ты идешь», чтобы действия, жесты не превращались в доказательство или разменную монету: твоя одежда, твоя пища, твои чтения больше не будут говорить за тебя, ты больше не будешь играть с ними, стараясь перехитрить. Ты больше не будешь вверять им изнурительную, невозможную, смертельную миссию тебя представлять.
Ты ешь джем с хлебом, пока у тебя есть хлеб, с печеньем, если у тебя есть печенье, потом джем просто так, ложкой из банки.
«Ты — одинок. Ты учишься ходить, как одинокие, слоняться, бродить, видеть, не глядя, глядеть, не видя. Ты учишься быть прозрачным, неподвижным, несуществующим. Ты учишься быть тенью и смотреть на людей так, как если бы они были камнями. Ты учишься продолжать сидеть, продолжать лежать, продолжать стоять. Ты учишься тщательно пережевывать каждый кусок, находить тот же пресный вкус в каждой частице пищи, подносимой ко рту. Ты учишься смотреть на выставленные в галереях картины так, как если бы они были кусками стен или потолков, а на стены и потолки — как если бы они были живописными полотнами, на которых ты без устали исследуешь десятки, тысячи каждый раз заново открываемых путей, неумолимые лабиринты, текст, который никто не сумел бы расшифровать, рассыпающиеся лица.»
Твоя комната — центр мира. Эта чердачная конура, эта скошенная лачуга, что вечно хранит твой запах, эта постель, в которую ты проскальзываешь один, эта этажерка, этот линолеум, этот потолок, чьи трещины, сколы, пятна и неровности ты пересчитывал тысячи раз, эта раковина, кажущаяся из-за своих крохотных размеров игрушечной, этот таз, это окно; эти обои, где тебе знаком каждый цветок, каждый стебелек, каждое сплетение, которые, несмотря на почти совершенную технику печати, никогда — а это можешь утверждать только ты — полностью не совпадают; эти газеты, которые ты читал и перечитывал, но будешь читать и перечитывать снова; это треснутое зеркало, которое всегда отражало лишь твое лицо, расколотое на три по-разному отражаемые и чуть налезающие друг на друга части, на что по привычке ты уже почти не обращаешь внимания, забывая о проступающем на лбу глазе, расщепленном носе, вечно искривленном рте, замечая лишь Y-образную метку, как почти забытый, почти стертый след от старой раны, удара саблей или хлыстом; эти расставленные книги, этот секционный радиатор, этот переносной проигрыватель в чемоданчике из искусственной кожи гранатового цвета: так ограничено твое царство, которое описывают концентрическими кругами дружелюбные или враждебные, постоянно присутствующие звуки, связывающие тебя с миром: вода, капающая из крана в коридоре, звуки, доносящиеся из комнаты соседа, его фырканье, скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков, приступы кашля, свист чайника, шум улицы Сент-Оноре, непрерывный шепот города.
У тебя нет другого спасения, кроме твоих скудных убежищ, твоего глупого терпения, тысячи и одного поворота, который каждый раз возвращает тебя на твою исходную точку.
Муниципальный чиновник, на три четверти идиот, ...
Ему давали краюху хлеба, кусок сала, и он ел их, натирая чесноком. Он был голоден. Хотел пить. Он жил.
- Какая прелесть, если бы сюда еще и капельку смысла... - Думаю, сей вклад будет незначительным.
Грабили, насиловали, калечили, однако бывало и хуже: унижали и предавали.
Сибилла испытывала к брату чувство настолько сестринское, что в итоге оно привело к кровосмешению.
У нас нет выбора: нам нужно во что бы то ни стало знать, что в любой момент на нас может напасть Сфинкс; нам нужно знать - а мы этого никогда не знали, - что в любой момент нам будет достаточно одного слово, одного звука, одного "да", одного "нет", чтобы незамедлительно его победить.
В Ваграме избили до крови маркиза, не подавшего cу умирающему, — аристократ усмотрел в чувстве голода проявление дурного вкуса.
Дела шли неважно. Любого человека могли укокошить ни за что. Сначала здоровались, потом приканчивали.