Мышиным отрядом командовал Покровский, белесый и бородатый здоровяк в вечно протертом на брюхе свитере и с мельхиоровой кулинарной шумовкой в руке, которой он выуживал мышей из понаврытых в тайге жестяных цилиндров. Славился неуемной силой: продувая беломорину, мог ею поразить собеседника - табачная колбаска развивала карабинную убойность.
История есть, ну... как легенда семейная про прадеда нашего, что ехал с почтой и волки на него напали, он их шашкой порубил и дальше едет. И снова волки, он за шашку хвать - а кровь-то не вытер, к ножнам и прихватило. Сожрали...
Ночью по сырым ельникам пели соловьи, казавшиеся особенно таинственными и заповедно-сибирскими: синий соловей, соловей-свистун, синехвостка. Каждая птица была как драгоценность, со сверхъестественной яркостью и точностью отличаясь от своих собратьев, будь то лимонно-желтый с бурым черпаком самец дубровника или малиновый клест, казавшийся настолько добротным и выпуклым, будто был покрыт не пером, а отлит из легкого и плотного материала.
"Вся комната янтарным блеском озарена", - читал Митя и представлял, как Пушкин осеновал в Михайловском, и когда даванул мороз и звезды засияли настолько свирепо и ясно, что дыхание перехватило, едва вышел, подумалось: как же проколеть надо, чтобы внутри так же ясно стало.
Бывает, когда давно знакомого человека назовут по имени, и оно вдруг покажется нелепым, не отражающим главного. Про Хромыха иногда думалось, что никакой он уже не охотник, что, забота за заботой, он все больше отдаляется от самой охоты и давно уже бродит какой-то широкой округой жизни, в которой главное - стремление к ее безотходности, родовая крестьянская жалость к труду, к усилиям, звучащая как "добыть-то полбеды, а ты сохрани поди".
Раньше Митя себя считал самой главной и устойчивой частью жизни, а время - чем-то зыбким и суетливо сквозь него скользящим, теперь же единственно главным и извечным стал загнутый в прозрачное колесо оборот енисейского года, на который человек лишь наматывался, и на сколько витков хватит, одному Богу известно.
1) - Я еще не договорил! Я не договорил! Ведь Григорий еще лучший на телевидении! Что же мы удивляемся?
Вы удивляетесь? А я не удивляюсь! Я скажу по-другому: я ненавижу ваше телевидение! - он перевел
глаза на Машу, - у вас такая глыба в руках, вы входите в каждый поселок, в каждую деревню, в каждую избу!
В машину! На пароход! Но как? Как вы входите? Где поклон? С чем вы входите в дом! Я скажу, как вы входите!
Вертя ж...ми вы входите! - Таня прыснула, - Да! У вас праздник! У вас песни! Какие песни?
Ка-кой на хрен праздник!? Разве о празднике надо сейчас думать? Сейчас по всем программам
двадцать четыре часа в сутки надо кричать о том, что мы в беде, что мы все позабыли, растеряли и разучились,
что мы ничего не поняли, хоть все и слышали, и только умилились, ах как
хорошо, ах какие у нас когда-то на Руси гениальные были мыслители! - с Жени валил пот.
Он опустил глаза, поднял их на Машу и заговорил с почти молитвенной интонацией и словно
уговаривая: - Ну ведь столько всего... Ведь столько можно рассказать...
Да вы позовите... нормального... Да я сам... Да я сам мог бы столько рассказать...
людям... О них самих... Ведь вы все время рассказываете не о них! Вы всегда
рассказываете о ком-то другом! А ведь каким о тебе расскажут, таким ты и будешь! - Женя
снова кричал, обращаясь только к Маше, - людям ничего не интересно кроме них самих!
Человеку ничего не интересно, кроме человека! Я бы смог! Я бы мог столько рассказать!
Почему? - к ним шел Эльшад, - почему? Почему ты не помогла! Я просил тебя! Почему! Па-чи-му! Это ты виновата! 2) Весь цинизм и бессовестность происходят как раз оттого, что такие понятия,
как любовь и красота, используются как материал - обиходно и просто.
Михалыч знал, что Женя разных пассажиров возит по-разному: женщин – попугивая, чтоб казалось, что рисково, мужиков – пружинисто и расчётливо, если опаздывали в аэропорт, а встреченных – плавно, с заботой, исключающей пролив водки.
Проистекавшее в ту пору в России одни (и Женя в том числе) считали целенаправленным и хорошо спланированным разрушением, сработанным извне с помощью местных и полуместных предателей, а другие – обычным головотяпством, стихийным, животным и, дескать, «всегда свойственным этому пространству». Третьи же желали видеть просто хорошо организованную набивку карманов… Но в одном все были едины – что одной из частей этого процесса является разобщение населения: как духовное и социальное, так и географическое – в виде подорожания билетов, закрытия почт и аэропортов и уменьшения числа рейсов, сокращения флота, умирания целых посёлков и так далее. Разобщение земли и унижение мужика, которому памятник надо ставить за то, что из последних сил теплит жизнь на дальних территориях, но который стал никому не нужным и сам оказался распилышем.»
[Модельный] показ начался. Посреди зала пролегал длинный помост, в начале которого было что-то вроде сцены, откуда и являлись девушки. Женю поразила необыкновенная решительность, с которой они наступали. Казалось, этот напористый ход должен разразиться каким-то небывалым поступком, который перевернет мир, что высокая красавица с сияющими глазами наконец замрет и воскликнет: «Проснитесь, о люди!»
И тогда восстал перед ним главный вопрос, которым мучился в ту пору каждый по-настоящему русский человек: «Как соотнести ратное желание защитить дорогое со смирением как главной добродетелью православного христианина?» И как тысячи своих собратьев, в который раз восклицал в справедливом недоумении: «Да как же я могу возлюбить тех, кто разрушает моё Отечество?!» и как человек совестливый, думающий и тонко чувствующий свою землю, он не находил ответа и маялся в его поисках.
— Да, но только мы слишком много говорим о машинах. Почему?
— Потому что когда я вижу, как идёт с востока праворукий косяк с транзитными номерами и сияют фары, то на душе хорошо и крепко становится…»
— От чего?
— Ну, от того… что у них охотский туман в багажниках… и что есть в этом какая-то… обратная правда…
— Поэтому ты их любишь?
— Я не могу объяснить… Я, может, даже не их люблю… а ими… Я раз гнал машину из Владивостока и где-то, не доезжая до Уссурийска… В общем, ночь, трасса, а впереди идёт старый рамный «краун», «кроун», как здесь говорят, задние фонари, длинные, парные лампочки в них, и вдруг от этих фонарей меня таким… чувством Родины обдало… что я чуть не заплакал. Такая она… странная… и лежит так понятно… и я подумал, что это наша земля делает их такими… и что подальше положишь – поближе возьмёшь. И ещё, что у вас там ничего не знают о России. Вам кажется, что чем дальше от Москвы, тем жизнь слабее, и сначала действительно вроде как провал, а потом начинается совсем другое. И оно, может быть, и скудней, и голодней, но как-то святей, крепче… и вы так далеко от всего этого, не по расстоянию, конечно, а по духу, что если вдруг какой-нибудь остров сорвёт с якоря штормом и поднесёт к устью Невы, то там его не узнают.