Ведь я выдал вас замуж отнюдь не за мужчину, а за короля.
Существуют женщины, чей взгляд говорит: "Я твоя, твоя с первой минуты, как тебя увидела", - но это обман, просто у них такой взгляд от природы; с тем же точно выражением глядят они на стул, на дерево, и в конце концов от них не добьешься даже поцелуя.
Он желал, чтобы его одновременно и боялись, и любили. Непомерно большое притязание...
Молодости свойственно быстро обретать вновь не только свои силы, но и свои иллюзии. Преодоленная опасность лишь укрепляет ее веру в себя, толкает на поиски новых приключений.
Чем богаче женщина, тем дороже она нам обходится.
Люди посредственные терпят около себя лишь льстецов, что и понятно: стараниями льстеца посредственность может не считать себя таковой.
Призвание, склонность – так называют страсть, когда хотят ее облагородить.
Буря поднялась такая, что я чуть было не отдал Богу душу вместе с потрохами. Я уж думал, что настал мой последний час, и решил исповедоваться перед Господом Богом в своих грехах. По счастью, их оказалось так много, что я не успел перебрать и половины, как показалась земля. Остальные я приберег для обратного пути.
Нередко бразды правления вручались подростку, которого существо власти увлекало, как занятная игра. Еще вчера он забавы ради отрывал крылышки у мух, а сегодня мог забавы ради отрубить голову у человека. Такой слишком юный властелин не боялся, да и просто не представлял себе смерти и поэтому не колеблясь сеял ее вокруг себя.
Совершенная красота внушает такое же уважение, как и величие.
Жена строит очаг; любовница разрушает; а девушка, когда настаёт её черёд стать матерью, очаг покидает. Каждая. Зажигая один огонь, гасит другой; и все, став прабабками, дрожат от холода у остывшей золы. Только девственница поддерживает пламя.
Но достаточно ли мы остерегались ужасного символа, которым стали два огромных павильона советской России и нацистской Германии, чьи гигантские фигуры вздымали друг против друга свои эмблемы — серп с молотом и свастику?
Разумеется, на нас это неизбежно произвело впечатление. Но многие усмотрели тут лишь искусство пропаганды. Да и в самом этом противостоянии желали видеть только успокаивающую сторону: обе империи нейтрализуют друг друга.
Никому не удавалось принять, что Европа умерла. Во всяком случае, умирала. Европа агонизировала. Сколько же понадобится крови и энергии, чтобы родилась новая Европа?
Чем больше проходит лет, чем больше накапливается утрат, тем больше привыкаешь к смерти — это своего рода закалка чувствительности.
В том возрасте, которого я достиг, друзья молодости и возлюбленные начала жизни либо уже ушли, либо уходят друг за другом, словно листья, облетающие с древа воспоминаний. Чуть не каждую неделю я узнаю о чьей-нибудь кончине.
Но есть место, где привычка не срабатывает, где больнее всего держать душу прямо, — это на кладбище, перед разверстой могилой, когда видишь, как туда спускают тело, которое когда-то или еще совсем недавно держал в своих объятиях.
Рожденных под знаком Близнецов называют двойственными натурами. Но эта двойственность может проявляться совершенно по-разному. Некоторые переменчивы, легкомысленны, неуловимы, говорят одно, а думают другое, даже не сознавая, что лгут. Другие замечательны своей способностью приноравливаться к окружающим их людям или к противоречивым жизненным ситуациям. Они отличаются преданностью, потому что рождены для дополнения.
Она была деловита, умела принимать решения и даже проявлять властность, но все это с таким обаянием, что не возникало ни малейшей шероховатости. И при этом не была лишена ни культуры, ни тонкости ума, ни суждения. Я ни разу не слышал, чтобы она изрекла какую-нибудь глупость или хотя бы плоскость; беседуя с ней, скучать никогда не приходилось.
Мермоз, неотразимый Мермоз, Тесей для стольких Ариадн, обольщал их с первого же раза, брал, уводил, бросал, не слишком беспокоясь, что они будут от этого страдать. Сент-Экс страдал сам. Если женщины обманывали его, то лишь потому, что он сам обманывался в них. Он плохо их выбирал. Облекал в идеальные одежды и одаривал любовью — слишком чистой для нечистых душ.
Но мы и не догадывались, что вступили в эпоху новых, идеологических войн, гораздо более свирепых, чем любые другие, где фанатизм обгонял стратегию, где стиралась грань между гражданскими и военными, где женщин, детей, стариков, священников убивали по той единственной причине, что они из лагеря противника. Сколь бы чудовищно убийственной ни была война 1914–1918 годов, там между сражавшимися еще сохранялось какое-то уважение. В Испании же была одна лишь ненависть, и не только к тому, у кого в руках оружие, но и к его матери, деду, сестре, ко всем тем людям, которых называют невинными жертвами.
Говорили: «гражданская война», словно это было если не отпущение греха, то хотя бы объяснение.
Отныне всем войнам предстояло стать, даже в масштабах целого континента, войнами гражданскими или религиозными. В Испании век сделал поворот. Я пойму это позже.
Несколько лет спустя она покажет мне, смеясь, что написала о моей особе в своем дневнике — на следующий день после одного из ужинов, когда увидела меня впервые. Опускаю ее слова о моей наружности. Но она добавила: «Он невыносим. Ведет себя как всезнайка и не дает Галлимару слова сказать».
Мадам де Бриссак займет большое место в моей жизни.
Будь я постарше, я бы имел связь с обеими. Но тогда я до этого еще не дошел.
«Друг мой, почитаю своим долгом предупредить тебя, что ты собираешься совершить глупость. Это тебе ничуть не помешает совершить ее, и ты поступишь так, как тебе заблагорассудится. Но что касается меня, то я свой долг выполнил»
Молодежь надо воспитывать сурово, но в благородном окружении, как барышень Почетного легиона в аббатстве Сен-Дени, а не вяло, среди уродства. Наши предки умели тратиться на то, что возвышает душу.
Его судьба могла бы стать примером судеб всех людей Центральной Европы, попавших между жерновами века, для кого выжить — просто выжить — было терпеливым подвигом.
Элиана Ле Ме была женой первого отоларинголога Парижа. Знаменитого врача. Настолько знаменитого, что именно ему Шаляпин, один из величайших певцов всех времен и при этом несравненный трагик, чье имя все еще блистает в истории Оперы, решил, после многих колебаний, многих консультаций с другими европейскими специалистами, доверить ему свое знаменитое горло. «Через год, — сказал ему Ле Ме, — вы рискуете потерять голос. Нужна операция».
И Шаляпин принял решение, в самый разгар лета обязав своего врача вернуться из отпуска. Когда Ле Ме прибыл в назначенное утро в клинику, то с ужасом увидел группу киношников, устроившихся в операционной, чтобы заснять достопамятную операцию. Он их выгнал и стал оперировать. Потом строго велел Шаляпину не произносить ни слова, не издавать ни звука, ни шепота в течение полных восьми дней. Только тогда будет известен результат хирургического вмешательства. Никакой водки тоже, ни шампанского, ни табака; и никакого гнева. Шаляпин, этот колосс, прожил неделю в абсолютном молчании, аскезе и томимый тревогой, которая отняла у него сон.
Вечером восьмого дня, как было условлено, супруги Ле Ме прибыли, чтобы отужинать у Шаляпина, окруженного всей своей семьей. Каждый места себе не находил от тревоги. Каждый ждал мгновения, когда хирург освободит своего бледного, измученного обетом молчания пациента, который смотрел на него с ужасом.
«А теперь спойте, без всякого страха, — сказал Ле Ме. — В полную силу, не щадя голоса».
Федор Шаляпин сел за фортепьяно, коснулся дрожащими руками клавиш. И его голос грянул, затянув смертную жалобу из «Бориса Годунова», — с силой, мощью, величием, от которых задрожали стекла, а на глаза присутствующих навернулись слезы.
Освобожденный Шаляпин бросился к врачу и зарыдал на его плече. Потом, пока все вокруг обнимались, смеялись, рукоплескали, вдруг внезапно исчез и вернулся облаченный как царь Борис, партию которого пел на сцене, в уникальном платье с шитьем из чистого золота, изготовленном в Бухаре. Спев еще, еще и еще, он снял с себя это одеяние и преподнес его Ле Ме, благоговейно, как реликвию, со словами: «В нем билось мое сердце в миг величайшего волнения в моей жизни». Он взял перо и надписал свое имя на шелковой подкладке.
... построенный из прекрасного белого камня, белого песчаника, который так хорошо впитывает краски неба, слегка окрашиваясь розовым на заре, в полдень принимая оттенок свежей соломы и опять розовея с приближением вечера.