Человечество – это другие. Все, кроме тебя самого. И как же оно может быть кому-то интересно?
– Я знаю, почему мне так тошно! – крикнул он ей вслед. – Я что-то съел не то. Десять лет назад.
В дороге, едучи из одного места в другое, он всякий раз обретал способность взглянуть на жизнь с немножко большей долей объективности, чем обычно. Частенько именно в поездках ему думалось лучше всего, в голове прояснялось, и он принимал решения, до которых никогда бы не догадался, сидя на месте.
Туристом он себя не считал: да нет, ну какой он турист? – он путешественник! Разница тут отчасти во времени, объяснял он. Турист по истечении каких-нибудь нескольких недель или месяцев обычно спешит домой, путешественник же, будучи связан с предыдущим местом не более, чем со следующим, переходит с одной части планеты на другую, двигаясь так медленно, что эти его перемещения длятся годами.
Болезнь низводит человека в состояние элементарного существования, превращает его в клоаку, в которой продолжаются химические процессы. Возвращает к бессмысленной гегемонии непроизвольного.
Абсолютное молчание слишком завораживает. Стоит довериться ему хоть на миг, и его чары потом слишком трудно сбросить.
И вот теперь в этом дальнем и чуждом краю тоска по более прочным узам оказалась сильнее страха. Но чтобы такие узы выковать, нужно быть вместе и, по возможности, наедине.
Ночью проснулся в слезах. Существование предстало ему в виде колодца в тысячу миль глубиной; вынырнув и поднимаясь с самого низа, он нес в себе бесконечную печаль и успокоенность, но ничего не помнил ни о каком сколько-нибудь внятном сновидении, за исключением безликого голоса, который прошептал: «Душа – это самая усталая часть тела». Ночь была тихой, разве что веял легкий ветерок, шевеливший ветви фигового дерева, на которых покачивалась наброшенная на них проволока. Ее кольца терлись друг о друга и чуть поскрипывали. Немного послушав, он опять уснул.
С тех пор как умер Порт и исчезла Кит, он возненавидел пустыню: его одолевало смутное чувство, что это она отняла у него друзей. Она была слишком могущественной сущностью, чтобы устоять перед соблазном наделить ее человеческими чертами. Пустыня: само ее безмолвие было как молчаливое признание присутствия полусознательного существа, которое она таила в себе. (Капитан Бруссар однажды ночью поведал ему, когда был в разговорчивом настроении, что даже сопровождавшие взвод солдат французы и те умудрились увидеть в пустыне джнунов, хотя из гордости и отказались поверить в них.) А что это означало, как не то, что подобные явления для воображения — простейший способ истолковать это присутствие?
В предрассветных или закатных сумерках пустынный пейзаж всегда предстает во всей мощи. Чувство дистанции утрачивается: гребень близлежащей скалы может оказаться цепью далеких гор, любая крошечная деталь — приобрести важность мажорной вариации в унылой теме, какую представляет собой песчаная местность. Наступление дня сулит перемену; и только когда день воцаряется по-настоящему, смотрящего посещает подозрение, что это опять вернулся все тот же день — тот же, который он прожил давным-давно и продолжает проживать снова и снова, все такой же ослепительно яркий и не потускневший со временем.
Человечество – это другие. Все, кроме тебя самого. И как же оно может быть кому-то интересно?
– Я знаю, почему мне так тошно! – крикнул он ей вслед. – Я что-то съел не то. Десять лет назад.
В дороге, едучи из одного места в другое, он всякий раз обретал способность взглянуть на жизнь с немножко большей долей объективности, чем обычно. Частенько именно в поездках ему думалось лучше всего, в голове прояснялось, и он принимал решения, до которых никогда бы не догадался, сидя на месте.
Туристом он себя не считал: да нет, ну какой он турист? – он путешественник! Разница тут отчасти во времени, объяснял он. Турист по истечении каких-нибудь нескольких недель или месяцев обычно спешит домой, путешественник же, будучи связан с предыдущим местом не более, чем со следующим, переходит с одной части планеты на другую, двигаясь так медленно, что эти его перемещения длятся годами.
Болезнь низводит человека в состояние элементарного существования, превращает его в клоаку, в которой продолжаются химические процессы. Возвращает к бессмысленной гегемонии непроизвольного.
В предрассветных или закатных сумерках пустынный пейзаж всегда предстает во всей мощи. Чувство дистанции утрачивается: гребень близлежащей скалы может оказаться цепью далеких гор, любая крошечная деталь — приобрести важность мажорной вариации в унылой теме, какую представляет собой песчаная местность. Наступление дня сулит перемену; и только когда день воцаряется по-настоящему, смотрящего посещает подозрение, что это опять вернулся все тот же день — тот же, который он прожил давным-давно и продолжает проживать снова и снова, все такой же ослепительно яркий и не потускневший со временем.
Я и есть мир! Но мой мир – это не мир какого-то там «человечества», то есть толпы. Это такой мир, каким его вижу я!
– А ты не думай. Ça c'est mauvais *. Голова, она как небосвод. Кружится и кружится внутри себя. Но очень медленно. Когда ты думаешь, ты заставляешь ее вращаться слишком быстро. И тогда она болит.
* Это плохо (фр.).
– Знаешь, когда я была совсем молоденькой…
– Совсем молоденькой – это сколько?
– Ну, мне двадцати еще не было, где-то так… так вот: я думала, жизнь – это такая штука, в которой все без конца нарастает. С каждым годом она становится все богаче и глубже. Чем старше, тем больше ты узнаешь, делаешься мудрее, прозорливее, все глубже проникаешься истиной… – Она замялась.
– А теперь ты поняла, что это не так. Верно? – Порт отрывисто хохотнул. – Вышло, что она как сигарета. Пока делаешь первые несколько затяжек, ее вкус прекрасен и ты даже мысли не допускаешь, что она когда-нибудь кончится. Потом начинаешь воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся. И вдруг осознаешь, что она догорела уже почти до фильтра. И тогда начинаешь чувствовать ее горький вкус.
– Со мной не так: я всегда чувствую и неприятный вкус, и то, что она скоро кончится, – сказала она.
– Тогда тебе следует бросить курить.
– Какой же ты вредный! – воскликнула она.
– Да никакой я не вредный! – вскинулся он и чуть не расплескал свою стопку, приподнимаясь на локте, чтобы выпить. – Это всего лишь логика, понимаешь? Да жизнь вообще, на мой взгляд, это привычка вроде курения. Все говоришь, что бросишь, бросишь, а сам не бросаешь.
– Ты-то, как я погляжу, ничего бросать даже не собираешься, – с ноткой осуждения сказала она.
– Да с какой стати? Хочу, чтобы все продолжалось.
– Но ты ведь все время жалуешься.
– Ну жалуюсь, но не на жизнь же, а всего лишь на человечество в лице некоторых его представителей.
– Эти два понятия нельзя рассматривать порознь.
– И очень даже можно. Все, что нужно, это сделать маленькое усилие. Усилие, усилие! Почему никто не хочет делать никаких усилий? Мир изменился бы кардинально. Всего-то – чуточку акценты сдвинуть.
– Это я слышу не первый год уже, – сказала Кит.
Вопиющая нормальность всегда вызывала у нее яростное раздражение.
Одно то, что я дышу, меня уже полностью оправдывает. Если человечество не считает это оправданием, пусть поступает со мной как хочет. Я не собираюсь всюду таскать с собой паспорт, удостоверение существования, не собираюсь доказывать, что имею право тут находиться. Я и есть мир!
Абсолютное молчание слишком завораживает. Стоит довериться ему хоть на миг, и его чары потом слишком трудно сбросить.
И вот теперь в этом дальнем и чуждом краю тоска по более прочным узам оказалась сильнее страха. Но чтобы такие узы выковать, нужно быть вместе и, по возможности, наедине.
Ночью проснулся в слезах. Существование предстало ему в виде колодца в тысячу миль глубиной; вынырнув и поднимаясь с самого низа, он нес в себе бесконечную печаль и успокоенность, но ничего не помнил ни о каком сколько-нибудь внятном сновидении, за исключением безликого голоса, который прошептал: «Душа – это самая усталая часть тела». Ночь была тихой, разве что веял легкий ветерок, шевеливший ветви фигового дерева, на которых покачивалась наброшенная на них проволока. Ее кольца терлись друг о друга и чуть поскрипывали. Немного послушав, он опять уснул.
С тех пор как умер Порт и исчезла Кит, он возненавидел пустыню: его одолевало смутное чувство, что это она отняла у него друзей. Она была слишком могущественной сущностью, чтобы устоять перед соблазном наделить ее человеческими чертами. Пустыня: само ее безмолвие было как молчаливое признание присутствия полусознательного существа, которое она таила в себе. (Капитан Бруссар однажды ночью поведал ему, когда был в разговорчивом настроении, что даже сопровождавшие взвод солдат французы и те умудрились увидеть в пустыне джнунов, хотя из гордости и отказались поверить в них.) А что это означало, как не то, что подобные явления для воображения — простейший способ истолковать это присутствие?