Все города, промелькнувшие перед глазами Евдокии, имели свой особый дух. Полоцк — седой мудрец, поучающий, наставляющий, познавший какую-то сокровенную, не доступную другим истину. Витебск — веселый, бесшабашный коробейник-гуляка, город — праздник, гостеприимный и хлебосольный. Хитрый купчина — затворенный от чужака Торопец, вечный труженик, приумножающий богатства, не покладая рук, и не желающий залетным гостям за дарма отдавать нажитое. Ржев — могучий богатырь с полуночными ключами от Смоленской земли, град — витязь. Теврь и Углич, молодые задиры-отроки, когда-нибудь подрастут, возмужают, а пока наскакивают на всякого, озорничают, пробуют бушующую силушку.
Ярославль оказался городом молитвенником.
— Так поцелуемся давай.
— Зачем это? — вспыхнула девушка.
— Для замирения, — карие глаза хитро блестели, — положено так.
— В щеку если только, — промямлила Дуняша.
— В щеку не надо? — сделал вид, что не расслышал Юрий. — Так и в губы можно.
— А что же ты, дочь дьяка, к волхву поганому хаживала? — поддел Евдокию попутчик.
— Муж заставлял за зельями да травками ходить, а сама я не в жизнь не пошла бы. Да я об том на исповеди каялась.
— Не ты одна, глянь, как здесь тропинка-то притоптана. Много вас христиан до волхования охочих.
Издавна кузнецам запрещалось селиться с вервью: [3] больно ремесло у них огненное — как бы пожара не учинили. Да и слухи недобрые ходили: мол, колдуны они, с нечистой водятся. Такое-то чудо из невзрачного камня творить — без заговоров не обойтись.
Для неведомого еще любимого выводила Дуня долгими зимними вечерами замысловатое узорочье, представляя, как русый красавец с кудрявым чубом наденет ее рубаху, залюбуется тонкой работой, как закружатся, отражаясь в небесно-голубых глазах жениха, нитяные цветы и птицы.
И вот теперь это чудо расчудесное нужно отдать какому-то тощему, немытому, дурно пахнущему степняку, да еще и без нательного креста. Какую же меньше жалко? Вот самая первая рубаха: шов кривоват, стежок неровный, один рукав чуть длиннее другого (едва заметно, да все равно). «Вот эту и отдам"