Пара, которую он до того приметил, теперь стояла на перекрёстке. Их нащупали прожектора танков, и женщина с ребёнком метнулась в переулок. Мужчина, застыв от ужаса, остался на месте. «Любовь моя», — в отчаянии закричала женщина. «Любовь моя». На Воробушка, что побежал на строй солдат, разом обрушился весь уличный шум — и гудел фоном под всеми звуками у него в голове. Воробушек больше не чувствовал ни малейшего страха. Ему вспомнились слова Большой Матушки: «Запоми: если мы споём прекрасную песню, если мы верно вспомним все слова, народ никогда нас не бросит». В детстве он прятался в репетиционных консерватории, повторял каноны и фуги Баха, пока пальцы у него не намели. Тогда его вовсе не пугало, что его руки, глаза, разум отданы чему-то ещё. Чжу Ли играла для матери вступительную арию «Ксеркса». Он написал «Я приеду» — и отправил это письмо Каю. Он вспомнил битком набитые молодёжью железнодорожные платформы, великий исход в село миллиона человек, бесконечный поток синих и серых курток. Он вспомнил, как нёс Чжу Ли домой. Тяжесть её тела, её голова у него на плече. Увидел, как Кай сидит за роялем, играет так никогда и не законченную симфонию. Он сам поразился, сколько слов и музыкальных пассажей помнит. Все страницы склеились, и он понял, что никакой надежды дочитать до конца и не было. Фары грузовиков и прожектора танков слепили. Женщина больше не звала, и он понял, что отец семейства выбрался, что он в безопасности. Воробушек остановился и поднял руки так, чтобы солдаты видели. Его дочь, его жена... Что же они сделали преступного? Разве они не старались изо всех сил слушать и верить? Руки его были пусты — и всегда были пусты. Треск выстрела раздался с запозданием, и Воробушек услышал его слишком поздно, но этот звук точно захлопнул за ним тысячу дверей. Прожектора танка его нащупали, словно могли собрать воедино все несовместные части его жизни. Сколькими бы фарами на него ни светили, тьмы было не прогнать. Дневной свет слепил — но во тьме Воробушек продолжал жить. Что же они видят, подумал он, всё ещё вскидывая раскрытые ладони. Из всех тех, кого он любил и кто любил его, из всех, чему он был свидетелем, ради чего жил и на что надеялся, из всей той музыки, что он создал, — сколько из этого всего было видно?