Живопись в отличие от литературы была искусством трагической судьбы: её нельзя было ни размножить в предрассветный час на дребезжащей пишущей машинке, ни перевезти через границу, зашитой в подкладку пиджака, ни отправить на вечное хранение, невесомую и безудержную в тёмный надёжный тайник чьей-нибудь памяти. Живопись была навсегда привязана к земному, вещественному: к холсту и мольберту, кистям и краскам, даже к стенам; а по большому счёту – к месту и времени: именно место и время предрекали ей либо бессмертие, либо гибель.