Стоит сказать, что смерть Жирмунского – через несколько лет после ахматовской – мы ощутили тоже как перелом – в культуре академической, более далекой от нас. Бродский высказался в том смысле, что он был последний настоящий академик, теперь пойдет мусор. Жирмунский был преданный поклонник, в широком смысле этого слова, Ахматовой, с его юных, приват-доцентских лет. И он был то, что называется, чистый: это он в 1916 году, едучи с компанией из Крыма в Петербург, вышел из купе Саломеи Андронниковой, в котором молодые люди вольно острили в вольтерьянском духе, вышел со словами: «Я не могу находиться в одном помещении с людьми, которые в таком тоне говорят о непорочном зачатии». Однажды зимой мы с Бродским поехали на могилу Ахматовой, еще достаточно свежую. Мы увидели над ней новый крест, махину, огромный, металлический, той фактуры и того художественного исполнения, которые царили тогда во вкусах, насаждаемых журналом «Юность» и молодежными кафе. К одной из поперечин был привинчен грубый муляж голубки из дешевого блестящего свинца или цинка. Рядом валялся деревянный крест, простой, соразмерный, стоявший на могиле со дня похорон. Потом выяснилось, что новый сделали по заказу Льва Николаевича Гумилева в псковских мастерских народного промысла, но в ту минуту для нас, помнящих ее живую неизмеримо острее, чем мертвую, и все еще принадлежащую нам, а не смерти, родству и чьим бы то ни было эстетически-религиозным принципам, это было оскорбительно и невозможно, как ослепляющая зрение пощечина. И мы принялись выдирать новый, чтобы поставить старый. Земля была промерзшая, крест вкопан глубоко, ничего у нас не получилось. С кладбища мы отправились на дачу к Жирмунскому. Рассказали. Он встал с кресла, широко перекрестился и сказал торжественно: «Какое счастье! Два еврея вырывают православный крест из могилы – вы понимаете, что это значит?»