Монах отстоял вечерню, поужинал, поработал, отправился к повечерию, и все это время перед его мысленным взором стояло одно незабываемое лицо. Потому-то он вполуха слушал чтение жития святых и с трудом мог сосредоточиться на молитве. Хотя, возможно, его размышления и воспоминания сами по себе являли своего рода молитву, исполненную благодарности и смирения.
Когда Кадфаэль впервые увидел это юное лицо — лицо молодого сквайра, посланного бароном за племянниками, — оно поразило монаха своей красотой. Худощавое, продолговатое, смуглое, с густыми бровями, с изящным изгибом губ, с тонким с горбинкой носом и яркими золотистыми бесстрашными ястребиными глазами. Голову юноши венчала шапка курчавых иссиня-черных волос. Очень молодое и вместе с тем вполне сформировавшееся лицо человека, в чертах которого сошлись вместе восток и запад. Оливковые, как у сирийца, щеки были гладко выбриты по нормандскому обычаю. Увидев впервые этого молодого человека, Кадфаэль сразу же вспомнил о Святой Земле, и, как потом выяснилось, не зря: любимый сквайр Лорана Д'Анже вернулся со своим лордом из крестового похода. Звали его Оливье де Бретань. И если его лорд со своими вассалами находится сейчас на юге, в свите императрицы, то где же еще быть Оливье? Возможно даже, аббат видел его — скажем, кинул случайный взгляд на проезжавшего мимо бок о бок со своим лордом молодого сквайра и подивился его красоте. Ибо, подумал Кадфаэль, служитель Божий не может не обратить внимания на столь совершенное творение Всевышнего.
Шорохи, доносившиеся из-за тонкой перегородки, отделявшей Кадфаэля от других братьев, которые укладывались спать, стихли задолго до того, как монах поднялся наконец с колен и скинул сандалии. Маленькая лампадка у черной лестницы лишь слегка высвечивала потолочные балки. В темноте тонул потолок дормитория, ставшего ему домом. Когда? Восемнадцать или девятнадцать лет назад — теперь даже трудно вспомнить. Он настолько сроднился с монастырской жизнью, что порой ему казалось, будто всем своим существом — и сердцем, и умом — он не просто удалился от мира, но воистину вернулся домой, ибо жить именно здесь было предначертано ему от рождения.
И все же он помнил каждый год и день своего пребывания в миру и был благодарен судьбе за беззаботное детство, полную приключений юность, за женщин, которых знал и любил, за то, что ему посчастливилось принять крест и сражаться за христову веру в Святой Земле и бороздить моря у берегов Иерусалима. Вся его жизнь в миру была как бы долгим паломничеством, которое привело его в эту тихую обитель. Однако ничто в прошлом не пропало даром — ни ошибки, ни промахи, — ибо все так или иначе сделало его таким, каким он был ныне, и подтолкнуло к принятию обета. Господь дал ему знак, и у него не было нужды ни о чем сожалеть, ибо прошлое и настоящее составили ту жизнь, судьей которой мог быть один Всевышний.
Брат Жером, кого хлебом не корми, а дай повертеться возле тех, кто слывет особо набожным и благочестивым, прицепился к Сиарану как репей и, без труда вытянув из него всю историю, взахлеб пересказывал ее всем и каждому — были бы желающие послушать. В итоге рассказ о поразившем Сиарана смертельном недуге, его покаянном обете и паломничестве в Абердарон стал известен решительно всем. Молодой паломник сделался заметной фигурой, ибо его неколебимая суровость по отношению к себе производила сильное впечатление. Брат Жером был убежден, что присутствие столь примечательного гостя послужит на пользу обители. Так или иначе, худощавое, выразительное лицо с горящими под падавшими на лоб каштановыми кудрями глазами говорило о пылкой, страстной натуре и неизменно привлекало к себе внимание.
Наступило время ужина, но, вместо того чтобы идти в трапезную, Кадфаэль направился в город. Миновав мост, перекинутый через Северн, он вошел в городские ворота и по извилистому Вайлю добрался до дома Хью Берингара. В гостях у друга он некоторое время с удовольствием возился со своим крестником Жилем. Пригожий, своенравный крепыш уродился светленьким — в мать и довольно рослым. Не приходилось сомневаться, что со временем этот малыш намного обгонит ростом своего невысокого смуглолицего насмешливого отца. Элин принесла угощенья и вина для мужа и гостя и уселась за шитье. Время от времени молодая женщина с улыбкой поглядывала на беседовавших друзей, и вид у нее был счастливый и безмятежный. Когда сынишка, наигравшись, уснул на коленях у Кадфаэля, Элин встала и, бережно взяв ребенка, унесла его в спальню, хотя мальчуган был, пожалуй, уже тяжеловат для нее. Ласковым взглядом Кадфаэль проводил молодую женщину с ребенком на руках.
— И как получается, что эта девочка хорошеет с каждым днем, — подивился монах. — Знавал я многих привлекательных девиц, чья красота поблекла и увяла после замужества. А Элин семейная жизнь только красит.
— Что ж, женитьба, пожалуй, дело стоящее, — с довольным видом отозвался Хью. — Взять, к примеру, меня — семейная жизнь, как видишь, пошла мне на пользу. Правда, чудно слышать все это от монаха, давшего обет безбрачия… Конечно, ты повидал свет, перед тем как надеть рясу, но, думаю, ты был не слишком высокого мнения о женитьбе, иначе и сам рискнул бы обзавестись семьей. В монастырь ты ушел, когда тебе было уже за сорок. Но ведь до этого ты — молодой крестоносец, бравый молодец — вдоль и поперек исходил всю Святую Землю. Почем мне знать, может, где-то в тайниках памяти ты хранишь воспоминание о своей Элин, которая дорога тебе не меньше, чем мне моя! А может быть, и о свое Жиле, — добавил Хью с лукавой улыбкой, — который нынче давно вырос, и один Бог знает, где он теперь и что с ним.
Кадфаэль отмолчался, и, хотя он не подал виду, что речи Берингара задели его за живое, чуткий и догадливый Хью понял невысказанное предупреждение друга. Он бросил взгляд на призадумавшегося монаха и почел за благо сменить тему и перейти к злободневным делам.
Оливье умолк, подперев ладонями подбородок, и уставился в стену. Дожидаясь, когда собеседник заговорит снова, Хью тем временем рассматривал его лицо. А оно заслуживало внимания: тонко очерченное, с оливковой кожей, обрамленное густыми гладкими иссиня-черными волосами, таинственно поблескивавшими в колеблющемся свете свечей, и с золотистыми, точно у сокола, глазами. Дауд, уроженец Антиохии, сын крестоносца, приплывшего из Британии и служившего в войске Роберта Нормандского, Бог весть какими судьбами оказавшийся на другом краю земли в свите ангевинского барона и ставший не просто своим среди нормандского рыцарства, но едва ли не большим нормандцем, чем его новые соотечественники...
«Да, — подумал Хью, — пожалуй, мир не так уж велик, и человеку отважному и предприимчивому ничего не стоит объехать его от края до края».
Роберт получил что хотел или считает, что получил, а это в конечном счете одно и то же.
Зимой море было изумрудно-зелёным, густым, неподвижным; весной и осенью - белым от вскипающего у берега прибоя; летом - цвета стали, цвета ножей.
… чудеса, ставшие чьей-то общей тайной, проявляются, как картинка на погружённой в ванночку фотобумаге, набирают силу, отращивают зубы.
...обычно бабушка ходит по магазинам одна, и в это время Филипп может делать, что хочет. Чаще всего он выбирает книгу — лучше уже читанную, обещающую привычное и гарантированное удовольствие — и идет на кухню. Достает из холодильника оладьи с безвкусным вареньем из розовых лепестков или фейхоа, которым почему-то заставлены полки во всех магазинах города О., или мажет маргарином печенье и складывает его в бутерброды. Если ему везет, то в хрустальной вазочке на столе лежат конфеты «Загадка» с коричневой начинкой, от которой слегка щиплет язык, если есть их медленно, смакуя. Но обычно там пылятся лишь «морские камешки», тусклые, жесткие и скучные, как сухая школьная акварель. Иногда Филиппу хочется соленого. Брать без спросу с боем добытую колбасу или сыр он боится, но и кусок черного хлеба, политый пахучим подсолнечным маслом и посыпанный солью, неплох. Обычно Филипп съедает два или три.
Зачитавшись, он встает коленями на табуретку, упирается локтями в стол и машинально кусает бутерброд, не замечая, как масло капает на страницы. Всадник без головы мчится сквозь прерии. Птицы вспыхивают налету, и мирная зеленая долина вспухает чудовищным взрывом. Пьяный натуралист в обнимку с гордым черным королем в десятый раз пересчитывает ступени виллы. Женщины слетаются на бал — голые женщины, одетые в одни только туфельки. Некоторые вещи читать и сладко и страшно, и частью сознания Филипп прислушивается — не заскрипит ли в замке ключ, не застанут ли его за этими, самыми стыдными и заманчивыми страницами.
Газ пыхает нотой фа малой октавы и расцветает синими лепестками с оранжевыми сердцевинками.