Она стремительно обняла Сэма и поспешила к платформе. Сэм растерялся, не зная, как её остановить. Будь это игра, он нажал бы на паузу. Или начал бы прохождение уровня заново и на сей раз нашел бы нужные и убедительные слова. Или добыл бы из тайников необходимое снаряжение, которое заставило бы Сэди остаться.
«Коварная память изменит черты любимых людей, заставит их каждый день принимать иной облик. По воле настроения другими станут не только тела, но и характеры: пьяницы превратятся в бонвиванов, грубияны и драчуны – в страстных возлюбленных, скряги – в домовитых хозяев. Младшие услышат уважительные рассказы об отсутствующих отцах, братьях и дядьях, узнают, какие те храбрецы и сколько в них жертвенности. Война разъяла бездну, сместив понятия морали и здравого смысла. Обычные люди станут героями, убивая и умирая. Смерть всегда добавляет человеку достоинства, особенно если он встретил её на фронте…»
Для меня большевики и родина-разные понятия.
Чтобы постичь величие мира, нужно взглянуть на него с высоты.
Дома стареют куда медленне, чем люди.
Книжный азарт под стать грибному!
… — Не пойму, Алехо, зачем ты с ним возишься.
Низкий, негромкий голос дона Франсиско, чье безупречное кастильянское пришепетывание походило на шипение змеи, раздалось из-за спины Ксандера так неожиданно, что он вздрогнул и пропустил бы, пожалуй, следующий выпад дона Алехандро, если бы тот, вовремя, должно быть, увидев брата, не опустил шпагу первым.
— Не начинай, Франко. Мужчина должен уметь драться, какой бы крови он ни был. Тем более, что во взглядах на кровь Ксандера мы с тобой сильно расходимся.
— Мужчина? — дон Франсиско медленно обошел Ксандера, обозревая его с ног до головы — так, будто видел впервые, или, точнее, будто впервые услышал, как кто-то может отнести фламандца к мужскому полу, и крайне таким заблуждением удивлен. — Похоже, по этому вопросу мы с тобой тоже расходимся.
— Мальчики становятся мужчинами, Франко, рано или поздно, — сухо сказал дон Алехандро.
— Или не становятся, — светским тоном, будто речь шла о сортах вина, отозвался его брат. — Морица же ты тоже учил, и совершенно бесполезно.
Ксандер почувствовал, как до скрипа стиснулись зубы, но доставлять удовольствие дону Франсиско попыткой с ним спорить он, уже наученный горьким опытом, не стал.
— И потом, — продолжил тот, — ты это называешь «драться»? Помилуй, это так… балет. Контрданс. — Он вынул из стойки шпагу. — Выпад, — он изобразил его так вычурно, что это выглядело злой сатирой, — баттман, вот это все… глупости это, Алехо. Дерутся не так. Хотя фламандцы и так, и эдак драться не умеют, конечно…
— Если сеньор покажет, что он имеет в виду, — не выдержал Ксандер, — то я постараюсь опровергнуть это мнение.
— Ты обрел дар речи, поздравляю, — изумился дон Франсиско. — Хорошо, посмотрим, из чего ты сделан.
И пошел в атаку.
Сложно было бы сказать, кто из двух братьев лучше знал правила и приемы, но одно точно: Ксандер быстро оценил разницу между тем, кто любил фехтование как спорт, и тем, у кого, казалось, сама шпага жаждала вкус крови. Он отбивался лихорадочно, стараясь пользоваться всем, что умел, но этого ему едва хватало, чтобы улизнуть от злого, как оса, стального жала, неизбежно отмахивавшегося от всех защит.
— А знаешь, как это — драться? — все так же светски, не сбив дыхания, поинтересовался дон Франсиско. — Вот например, эфес — знаешь, зачем он?
— Защитить… руку… сеньор, — выпалил Ксандер, который как раз запыхался.
— Можно, — согласился дон Франсиско. — А можно и так.
И небрежно, будто давая пощечину надоевшему слуге, ударил его в скулу как раз этим самым витым, скупо, но изящно изукрашенным эфесом.
Когда звезды перестали сыпаться у Ксандера из глаз, он обнаружил, что лежит на траве, а у его горла трепещет то самое стальное жало.
— Ты хотел драться — так вставай и дерись, — сказал невозмутимый дон Франсиско. — И запомни сначала вот что: все эти выкрутасы — это неважно. Драться надо зубами, кулаками, всем, что у тебя есть. Только это и есть настоящий бой…
Нет большего преступления, чем позволить кому-то исправлять твое прошлое и вмешиваться в твое настоящее.
Очень часто, стремясь исправить что-либо, мы делаем только хуже.
Граница между одним историческим периодом и другим заметна лишь историкам, да и то спустя десятилетия. Ее не улавливают ни политики, ни газетчики. Всем кажется, что они могут делать все то же самое, что делали раньше, и вот вдруг оказывается, что делать этого уже категорически нельзя – опасно для жизни.