Он понял: то, что находится по ту сторону экрана, ничуть не лучше того, что он видит по эту сторону, и нет смысла ждать минуты, когда он сможет шагнуть туда, где, как ему всегда казалось, его место и куда он всегда намеревался когда-нибудь отправиться. Он понял, что резня – это резня, поражение – это поражение, а мертвые всегда будут умирать и там ничуть не лучше, там все точно так же. В этот момент он повзрослел.
Вдоль португальских скал стояли ряды колоколов, подвешенных в вертикальных деревянных коробах, обрамлявших небо, словно череда голубых окон. В этих окнах вокруг колоколов стояли круглые железные клетки с дикими кошками, которых подкармливали крестьяне по соседству; когда кошки набрасывались на прутья в попытке сбежать – а они делали это постоянно, – колокола звенели и их звон разносился далеко вокруг. Благодаря этому корабли не врезались в эти новые скалы ночью или в тумане.
Воли к жизни в ней было так мало, что она страшилась заглянуть в себя и поискать хоть какое-нибудь желание; она была уверена, что найдет там только повод все завершить; у нее не хватало даже желания умереть.
...в ее глазах словно бы слышался свист, с которым ее душа камнем неслась вниз.
Она держалась за зиму, конца которой желали все остальные. Она смотрела с балкона отеля, как ноябрь переходит в декабрь, а декабрь – в следующий год. Она смотрела, как лед, покрывший город, нарастает, а костры пылают все неистовей. Когда солнце появлялось в небе – обычно около половины четвертого, – оно было синим матовым шаром, оно расцвечивало облака странными бордово-серебристыми красками. Улицы темнели, блестки света на льду поглощала тень, пока не поднималась Луна и небо не покрывалось густой синевой; тогда лед мерцал в ночном лунограде.
Ему незнакомо было чувство настоящего облегчения, поскольку не хватало мудрости понять, что он смертен.
Он шагал по улицам с остальными солдатами под приветственные вопли разбушевавшейся толпы, и ему даже не приходило в голову, что фасады зданий были построены вверх, от земли, – скорей, предполагал он, город сформировался как каньон, выдолбленный в земле вековыми дождями, огнем и рекой, бегущей по центру каньона.
Голова, мозг — это тебе не гостиница, знаешь ли, — сказал я. — Барахло оттуда не выкинешь, как старую консервную банку. Если уж на то пошло, то это, скорее, река, а не место — движется, изменяется. Реку не упорядочишь.(Стереометрия)
Случалось, меня распирало от смеха при мысли о том, как отец трудится по двенадцать часов на мучном заводе, как приходит вечером домой с измученным, обескровленным, раздраженным лицом, но еще смешнее было думать о тех тысячах, что каждое утро высыпали на улицу из одинаковых, таких же, как наш, домов, чтобы всю неделю провкалывать, в воскресенье отдохнуть, а с понедельника снова добровольно тянуть лямку на заводах, фабриках, лесопильнях и пристанях Лондона, возвращаясь со смены на день старше, на день измученнее, но ничуть не богаче; за кружками нашего чая мы с Раймондом ржали над этим величайшим надувательством — тасканием, копанием, бросанием, упаковкой, проверкой, потом, стонами ради выгоды других; над тем, как для самоуспокоения они привыкли видеть в этой каторге добродетель, как вознаграждали себя, если им удавалось прожить, не пропустив ни дня из этого ада;
... когда ты в чужом обличье и притворяешься не собой, кто отвечает за поступки, которые ты сам, без костюма, никогда бы не совершил... никогда не позволил бы себе совершить?