Ярость затопила меня изнутри, обожгла горло, вырываясь наружу, точно огонь из шахты лифта. По щекам покатились слёзы – естественная защитная реакция организма на пламя, ревущее в груди.
Ярость внезапно вернулась, и я резко втянула воздух ртом, чтобы погасить гнев в груди. Но всем известно: чтобы потушить огонь, нужно лишить его кислорода. Воздух, наполнивший мои лёгкие, только раздул пламя. Захлёбываясь злобой, боясь повернуться, я запоздало зажала рот рукой. Может, у меня из ушей уже повалил дым. Ярость обжигала.
Полагаю, всем нам пора идти дальше своей дорогой. Вот только... Получается, всё, ради чего я трудилась, оказалось фальшивкой. Понимаешь? С деньгами всё проще, они могут изменить твою жизнь. Вот только людей не переделаешь.
Я верю в числа. Видимые и невидимые. Действительные и мнимые, рациональные и иррациональные. В каждую точку на каждой бесконечной оси координат. Числа никогда меня не подводили. Они не увиливают. Не лгут. Не притворяются тем, чем не являются. Они существуют вне времени.
Математика существует, чтобы отражать реальный мир, или же сам реальный мир является отражением математики?
Порой нам только и остаётся, что смеяться.
Сейчас мне плохо, потому что я думаю о завтрашнем дне. О том, что потеряла. Но и до смерти Минни у меня бывали такие моменты. Бывало, что я на целый день просто отключалась. Бабуля говорила, что это просто плохое настроение. У всех оно бывает. Может, она права. Но иногда мне кажется, что это скорее полное отсутствие настроения, а порой и вовсе похоже на самую чёрную депрессию. Особенно плохо бывает после того, как я выкладываюсь по полной, выступая каждый вечер, изливая душу со сцены. Я люблю всё это – петь, выступать на концертах. Люблю людей и музыку. Но иногда я забываю оставить что-то для себя. И в итоге оказываюсь опустошённой. Свет гаснет, и не всегда бывает просто снова его зажечь.
— Это, блин, не парадокс какой-нибудь, пап! Не математика. Это моя жизнь. Я говорю о людях, которых люблю. Нет такой волшебной формулы или неизвестной, благодаря которой уравнение сойдётся.
— Ты прав, Финн. Но для таких, как мы с тобой, всё в жизни парадокс. Мы обречены по десять раз всё обдумывать. Это мы умеем лучше всего. Вот только иногда ответ очень прост. И в математике, и в жизни.
Сколько бы слов ни осталось, какое-то всегда будет последним, и его всегда будет недостаточно
Господи, неужели я подумала это вслух?
- ...Она не кусается. Не ест. Не спит. У неё нет ни инстинктов, ни внутренностей настоящей змеи. Это всё та же верёвка, наделённая иллюзией жизни. Человек может стать чудовищем. Но чудовище никогда не станет человеком.
В домике воцарилась тишина, и Тирас на один удар сердца повернул ко мне свои золотые глаза.
- Что делает человека чудовищем? - спросил он тихо, обращаясь к Соркину, но глядя при этом на меня.
- Его выбор.
- Не его дар? - с горечью откликнулся Кель.
- Нет, - покачал головой Соркин.- То, как человек распоряжается своим даром, и есть его истинная мера.
— Нельзя исцелиться, ненавидя. Отпусти его, Птичка.
Он подобрался к скульптуре так близко, как сумел, и застыл с запрокинутой головой, разглядывая святого Георгия, пока тот неотрывно смотрел в свою древнюю даль с невинностью, которая плохо сочеталась с доспехами, и бесстрашием, которому противоречила тревожная складка бровей. Глаза статуи были широко распахнуты, спина выпрямлена. Какая бы опасность ни грозила святому, он собирался встретить ее со всем возможным достоинством, хотя, судя по внешности, едва достиг того возраста, в котором берутся за меч.
Отец однажды сказал мне, что мы приходим на землю, чтобы учиться. Господь хочет, чтобы мы взяли от жизни все, чему она способа научить. А потом мы собираем эти знания, и они становятся нашим подношением Богу и человечеству. Но чтобы учиться, мы должны жить. А чтобы жить, иногда приходится сражаться.
Это мое подношение. Уроки, которые я усвоила, крохотные акты неповиновения, которые сохранили меня в живых, и любовь, которая питала мою надежду, когда у меня не было ничего, кроме нее.
Бабуля все время суетится. Пытается сделать меня счастливым. Окружить любовью. Но это не то же самое. Мама была любовью. Ей даже не нужно было стараться. Она просто… была.
– Не знаю, смогу ли я быть тебе братом, Ева.
– Почему? – растерялась она.
– Потому что мы не одной религии.
– Разве евреи и католики не могут быть братьями и сестрами?
Анджело затих, обдумывая вопрос.
– Не знаю, – признался он наконец.
– А я думаю, что могут, – заявила Ева решительно. – Вот папа и дядя Августо – братья, но они не соглашаются по куче вопросов.
– Ладно. Тогда мы будем соглашаться во всем остальном, – сказал Анджело серьезно. – Чтобы… уравновесить.
Ева кивнула с такой же торжественностью.
Но Феликса забрал не Господь. Феликс сам решил уйти. Суицид в иудаизме осуждался так же сурово, как и в католичестве, однако ребе Кассу-то первым произнес: «Барух ата, Адонай, Даян ха-Эмет» – «Благословен ты, Господь, Судья истинный». Феликс стал жертвой войны, добавил он, и больше эта тема не поднималась.
– Я верю в Бога. Не в людей, – ответил он мягко, но непреклонно, и Еве захотелось его ударить. – Но Бог действует через людей. Разве нет?
– Когда ты играешь, ко мне возвращается надежда. Они могут отобрать у нас дома, имущество, семьи. Жизнь. Могут выгнать нас, как уже выгоняли раньше. Могут унижать нас и расчеловечивать. Но они не могут отобрать наши мысли. Наши таланты. Наши знания и воспоминания. В музыке рабства нет. Музыка – это открытая дверь, через которую ускользает душа. Пусть только на пять минут, но тот, кто слушает ее здесь и сейчас, свободен. Любой, кто слышит ее, поднимается над земным. Когда ты играешь, я слышу, как над твоими струнами встает вся моя жизнь. Слышу длинные ноты и гаммы, слезы и часы мучений. Слышу тебя и себя, запертых в этой комнате. Слышу своего отца и его уроки, которые я тебе передал. Слышу их все разом – свою жизнь, его жизнь, снова и снова по кругу. Все это воскресает, когда ты играешь.
Я всегда верила, что для человеческого сердца нет ничего страшнее отвержения, но весь последний год сознательно приучала себя к нему. Привыкала. Готовилась. Буквально шла ему навстречу, вместо того чтобы бороться. Как же я себя за это ненавижу! Порой меня посещает вопрос, куда подевалась прежняя Ева – девчонка с искрой, которая втайне верила, что может совершить что угодно, стать кем угодно и любить кого угодно. Но потом я вспоминаю.
Ее отвергли.
– Ты забирался на холмы? – фыркнула Ева. – В жизни бы туда не полезла.
– Неужели ты сомневаешься в моих скалолазных способностях? – улыбнулся Анджело и постучал себя тростью по протезу.
– Ничуть. – Теперь она тоже улыбалась. – Более того, я думаю, что ты родился с одной ногой, чтобы у окружающих был хоть какой-то шанс за тобой угнаться.
– Но боль, к сожалению, устроена не так. Мы можем причинить ее, но очень редко можем исцелить.
Жизнь похожа на длинные ноты: нельзя изменить ни высоту, ни силу, ни тембр. Она просто длится, и мы должны подчинить ее, чтобы она не подчинила нас. Дядя Феликс ей проиграл, хотя кто‑то мог бы возразить, что он всего лишь опустил смычок.
Интересно, что думают монахини об этом упражнении – когда из моей комнаты ночь за ночью несется один и тот же скрипичный стон. Полагаю, если кто‑нибудь и понимает силу непреклонности, так это сестры Святой Цецилии.
Песок и зола. Древние ингредиенты стекла. Такая красота буквально из ничего. Папу этот факт неизменно приводил в восхищение, а Ева никогда не могла осмыслить его до конца. Из песка и пепла – перерождение. Из песка и пепла – новое бытие. Каждая песня, каждая молитва и крохотный акт неповиновения тоже заставляли ее чувствовать себя перерожденной и обновленной, и она мысленно поклялась не сдаваться. Поклялась и дальше творить стекло из пепла, и это решение само по себе было победой.
Многие с охотой расскажут, в чем заключается воля Господа. Но на самом деле ее не знает никто. Потому что Бог тих. Всегда. Он тих, а вопль отчаяния у меня в голове так громок, что сейчас я могу лишь поступать сообразно своей воле и надеяться, что она каким‑то образом совпадает с Его.