Когда ему было двенадцать лет, их школьный учитель математики сказал: если на экзамене вы получили в ответе одиннадцать девятнадцатых или тринадцать двадцать седьмых, знайте, что ответ неправильный. Слишком корявый для правильного. (...) Играет Бог в кости или не играет, он наверняка не так заумен или не станет так пускать пыль в глаза. Материальный мир не может быть таким сложным.
..что вообще делать молодому человеку в семь утра в любое время года? Спать или идти на работу.
Он не знал, чего ему хочется, но думал, что поймет, когда оно подвернется.
Ему хорошо было знакомо это чувство психического удушья от встречи с агрессивной тупостью.
Опоздание – особый род современного страдания, эта смесь нарастающего беспокойства, вины и жалости к себе, мизантропии и тоски по тому, что немыслимо вне теоретической физики, – обращению времени вспять.
Никому не дано предугадать, на какую из житейских тревог обратит свое внимание бессонница. Даже среди дня, в оптимальных условиях, человек, как правило, не выбирает, из-за чего он будет переживать больше всего.
Вступив в завершающую активную фазу, он пришел к тому, что человеческая жизнь, если не считать несчастные случаи, в принципе не меняется. Раньше он заблуждался. Ему всегда казалось, что в какой-то момент он достигнет точки зрелости, этакого плато, когда уже усвоены ходы и выходы, когда уже понятно, кто ты есть. На все запросы и мейлы даны ответы, деловые бумаги приведены в порядок, книги расставлены на полках в алфавитном порядке, одежка и обувка в хорошем состоянии хранятся в шкафу, прошлое, от писем до фотографий, рассортировано по ящичкам и папкам, личная жизнь улажена и отлажена, как и жилищные или финансовые вопросы. Однако шли годы, а ничего не улаживалось, тихое плато на горизонте не появлялось, но он, особенно не задумываясь, продолжал считать, что это заветное плато откроется буквально за следующим поворотом, тогда еще рывок, и он там, и жизнь его станет ясной, а ум свободным, и тут-то и начнется его настоящая зрелая жизнь. И вот, вскоре после рождения Катрионы, уже в пору знакомства с Дарлиной, ему показалось, что оно наконец перед ним открылось: в день своей смерти он лежит в разных носках, в компьютере скопились неотвеченные мейлы, в берлоге, которую он называл своим домом, висят рубашки с оторванными пуговицами на манжетах, в прихожей неисправная электрика и неоплаченные счета, антресоли захламлены, повсюду валяются дохлые мухи, а друзья, как и его возлюбленные, которым он так и не признался в своих чувствах, ждут от него ответа. Забвение, последнее слово в предпринятых попытках наведения порядка, станет его единственным утешением.
Внимание его сразу привлекло письмо от П. Баннер, его пятой жены Патриции, ныне замужем за дантистом Чарльзом, который от нее без ума, почти как Биэрд девять лет назад. Она недолго поработала директрисой, прежде чем родить трех бэбиков за четыре года. А когда-то уверяла Биэрда, что не хочет иметь детей. От него, надо понимать. Интересно, что Чарльз был низкорослым, тучным, лысее его и старше на пару лет. Как будто браки представляли собой серию исправленных черновиков.
…что такое жизнь без высоких целей?
Опыт прошлого многократно убеждал его в том, что будущее как-нибудь само с собой разберется.
Квантовая механика. Какое хранилище, свалка человеческих порывов, пограничье, где суровая математика отменяет здравый смысл и необъяснимым образом сплавляются рассудок и фантазия. Здесь мистик мог бы найти все, что ему требуется, и в доказательство своих идей привести науку.
«А я задумался, я увидел его потенциал в отношении фотосинтеза. По сути, никто не понимает в деталях, как работает растение, хотя делают вид, что понимают. Никто не понимает, каким образом фотоны преобразуются в химическую энергию с такой эффективностью. Классическая физика не может этого объяснить. Разговоры об электронном переносе – вздор, они ничего не объясняют. Как обычный лист передает энергию из одной молекулярной системы в другую, это нельзя назвать ничем иным, как чудом.»
Биэрда трогали чаяния этих одиноких людей. А почему он решил, что они одиноки? Думать так заставляла его не снисходительность или не только она. Они знали недостаточно, но знали слишком много, чтобы найти собеседника. Какой приятель из паба или Британского легиона, какая жена, задерганная работой, детьми и домашним хозяйством, последует за ними по кротовым норам, червоточинам пространственно-временного континуума, кратчайшим путем к единственному и окончательному решению планетарной энергетической проблемы?
Можно ли продолжать любить женщину, которой понадобился такой мужчина?
Каменный век закончился не из-за нехватки камней.
– Тоби, послушай. Мы имеем дело с настоящей катастрофой. Расслабься!
Как, спрашивал себя Биэрд, когда самолет, накренясь, покинул наконец предписанный эшелон и по касательной начал спуск к северу от Темзы, - как и когда мы научимся себя ограничивать? С этой высоты мы выглядим как ползучий лишайник, как хищные водоросли, как плесень, обтянувшая квелый плод, - безусловные победители. Летите, споры!
В этих предостережениях слышалось нечто ветхозаветное, мотив нашествия жаб и язвенной напасти, знаменовавший глубинную и вечную потребность, проявлявшуюся из века в век, – потребность верить, что ты живешь в конце времен, что твоя личная гибель связана с гибелью мира и поэтому в ней больше смысла или уместности. Конец света никогда не назначался на сегодня, где и показал бы себя фантазией, а всегда на близкое завтра; завтра он не наступал, и тогда возникала новая тема, новая дата. Старый мир очистится пламенем войн и отмоется кровью неспасенных – так это было с христианскими миллениаристскими сектами: смерть неверным! И у советских коммунистов – смерть кулакам! И у нацистов с их фантазией о тысячелетнем рейхе – смерть евреям! А теперь истинно демократический современный эквивалент, ядерная война – смерть всем!
Ее друзья, студенты отделений литературы и истории, сделались его друзьями. Они были остроумнее, чем его собственные друзья, и, само собой, ленивее, с комплексом законченных эпикурейцев, как будто все им были что-то должны.
Враждебный фактор вынуждает нас быть чуткими к нему, он действует, жалит, когда мы приближаемся к огню, когда любим слишком сильно. Эти ощущения - начало нашего обособленного "я". И если это действует, почему не возникнуть отвращению к калу, страху на краю скалы и перед чужаками, памяти об оскорблениях и любезностях, удовольствию от секса и еды? Бог сказал: да будет боль. И стала поэзия. В результате.
Некоторые художники, живописцы и графики, процветают на узком пространстве, как дети в утробе. ограниченность их сюжетов кого-то может озадачить или разочаровать. Сцены ухаживания в мелкопоместном дворянстве восемнадцатого века, жизнь под парусом, говорящие кролики, скульптуры зайцев, толстяки на портретах маслом, портреты собак, портреты лошадей, портреты аристократов, лежащие ню, миллионы Рождеств, Распятий, Успений, вазы с фруктами, цветы в вазах, Голландских хлеб и сыр с ножом в придачу или без него. Иные отдаются прозе о самом себе. И в науке то же: кто-то посвящает свою жизнь албанской улитке. Дарвин отдал восемь лет морскому желудю. А позже, в годы мудрости - дождевым червям. Тысячи всю жизнь гонялись за крохотной вещью, а может, и не вещью даже - бозоном Хиггса. Быть закупоренным в скорлупе, видеть мир в вершке слоновой кости, в песчинке. Почему нет - если вся литература, все искусство, все людские предприятия - только крошка во вселенной возможностей. И даже эта вселенная - может быть, крошка во множестве вселенных, реальных и возможных.
Так почему не быть совиным поэтом?
Когда любовь умирает и брак в развалинах, первой жертвой становится честная память, беспристрастный взгляд на прошлое. Слишком обременительно, слишком болезненно для настоящего. Это призрак былого счастья на пиру опустошенности и неудачи.
Выходит, мы все одиноки, даже я, и каждый топает по пустынному шоссе, нося на палке через плечо узелок тайных умыслов, графиков бессознательно-корыстных предприятий.
Принципиальный вопрос в связи с каждым рождением решается так: или — или. Третьего не дано. В момент ослепительного появления на свет никто не восклицает: «Это человек!» Нет: «Девочка!», «Мальчик!». Розовое или голубое — минимальное расширение фордовской формулы: «Можете получить машину любого цвета при условии, что он будет черным». Пола только два. Я был разочарован. Если человеческие тела, умы, судьбы так сложны, если мы свободны как ни одно другое млекопитающее, почему так ограничен выбор?
Самые благовидные фантомы Европы — религия, а когда она дрогнула, безбожные утопии, ощетинившиеся научными доказательствами, — совместно выжигали землю с десятого по двадцатый век. И вот они явились снова, выросшие на Востоке, в поисках своего рая и учат малышей резать глотку своим мишкам.