Я к нему прижалась, а он меня в лоб поцеловал. Люблю его поцелуи в лоб. Люблю и другие его поцелуи, но в этих есть что-то особенное – дружеское, братское даже. Это – то, чего чаще всего не хватает даже в самом хорошем любовнике.
я снова побывал на Никольском кладбище. Видеть его мне было больно – я ведь помню его неразграбленным. Здесь больше нет красивых мраморных надгробий, которые стояли в моем детстве. Я спрашивал себя, зачем эти надгробия могли понадобиться – для повторного использования? Для мощения улиц? Что происходит с народом, который разоряет свои кладбища? То, что произошло с нами.
Ежедневно слушаю в машине музыку, в том числе – хоровую.
Как редко сейчас поют утренними голосами. Можно сказать, что и не поют.
Грамотное звукоизвлечение, профессиональное, только вот волшебства нет. Нет утра.
Мое время не прерывалось, а я вот способен так печалиться по прошлому.
Что уж говорить об Иннокентии – у него две жизни, как два берега большой реки. С нынешнего берега он смотрит на тогдашний.
Он ведь не переплывал эту реку. И реки-то не было. Просто очнулся – а сзади вода. То, что было доро́гой, стало дном. И он по этой дороге не шел.
Он как-то сказал мне, что по непрожитым годам – тоскует.
Даже отвратительное, оказывается, можно обогреть собой, а потом вздыхать о нем спустя время. Не говоря уже о прекрасном.
Когда человек возвращается – откуда бы то ни было – это ведь не случайно. Это изменение принятого решения или естественного хода событий. Для всякого возвращения должны быть веские причины. Когда же человек возвращается не откуда-нибудь, а с того света, он имеет особые задачи. Лазарь четверодневный свидетельствовал о всемогуществе Господнем.
О чем свидетельствую я?
Как складывалась жизнь Лазаря после воскрешения? Да, известно вроде бы, что он прожил еще три десятка лет, был епископом в одном из кипрских городов, но я не имею в виду тех подробностей, которые называются биографией. Меня волнует, что он чувствовал после того, как уже раз ушел из мира живых?
Когда давали крупный план комсомолки, он остановил видеомагнитофон. Да, лицо выразительное. Я заметил, кстати, что на женских лицах эпоха отражается ярче, чем на мужских. Может, оттого, что женские лица подвижнее.
– В лагерях еще миллионы, а на лице неподдельное счастье. Неподдельное! – Иннокентий подошел к самому экрану. – Почему она так счастлива, а? – несмотря ни на что.
Настя сделала гримасу. Да, женские лица феноменально подвижны.
– А почему наркоман не чувствует вони в притоне? – сказал я. – Почему утопию предпочитают реальности?
– А я, между прочим, не предпочитал. – Иннокентий взял пульт и переключил видеомагнитофон на телевизор. Замелькали каналы. – Вот сейчас все вроде бы свободны, но какой же они имеют кислый вид! Я-то был уверен, что со свободой придет радость.
– Получается, – предположила Настя, – что лучше пребывать в утопии и быть счастливым, чем быть свободным, но печальным.
– Ты на лица посмотри: лица-то совсем другие, а ведь и полсотни лет еще не прошло.
– Ну да, ну, другие немного, но чтобы уж так… А какие сейчас лица? – спрашиваю.
– Разве ты не видишь? Нервные какие-то, злые, выражение “не тронь меня!”. Не у всех, конечно, но у многих.
– А тебе советская лепота больше нравится? – осторожно кусаю его за ухо.
Он пожимает плечами. Похоже, не нравится.
Я спросил его:
– Вы признаете за государством право объявлять вас невиновным? Если не признаете – это тоже понятно.
Он пожал плечами.
– Невиновным может объявить только Господь Бог. А что делает государство, не так уж важно.
У меня к этим деталям нет любви, да и у кого она будет? А надо ведь, чтобы и их кто-то полюбил и описал, иначе мир останется неполным.
В компьютере есть программа-редактор, которая автоматически исправляет ошибки. У меня сложилось странное впечатление, что иной раз мой редактор увлекается и правит гораздо больше, чем требуется: что-то прибавляет, а что-то, наоборот, стирает. По моему глубокому убеждению, он слишком много на себя берет. Из-за этой программы у меня постоянное чувство постороннего присутствия…
– Там, где есть хороший чиновник, не нужен правитель.
Замечательно. Европейский взгляд. Подношу свой бокал к бокалу Гейгера:
– А где вы видели в России хорошего чиновника?
просто не мое это время, не родное, я это чувствую и не могу с таким временем сблизиться. Не испытываю к происходящему ничего, кроме абстрактного интереса. Всё равно как если бы представили меня президенту, скажем, Зимбабве: да, президент, да, любопытно, но внутри ничего не отзывается. И всё что хочешь можешь ему сказать, и – не тянет. Не интересно.
– Боюсь, что сравнения с Гагариным я не заслуживаю, – печально отозвался Иннокентий, – потому что мужество мое было вынужденным. Оно, скорее, сродни мужеству Белки и Стрелки, которым тоже деваться было некуда. Так что сравнивать меня лучше уж с ними.
удельный уровень зла примерно одинаков во все эпохи. Просто зло принимает разные формы. Иногда оно представлено анархией и преступностью, а иногда властью.
– Наказания неизвестно за что не бывает, – ответил Иннокентий. – Нужно лишь подумать, и ответ обязательно найдется.
бессмысленно винить в своих бедах государство. И историю – бессмысленно. Винить можно только себя.
в ограниченной ответственности Родины нет ничего плохого. Каждый должен отвечать за себя. Только личная ответственность может быть неограниченной.
Это – то, с чем я живу, что так отличает меня от Насти и делает нас людьми с разных планет. Как же мы сможем вместе жить, бесконечно разные? У нее весенний сад, а у меня такая бездна. Я знаю, как страшна жизнь. А она не знает.
Настина детскость – как бы она ни проявлялась – умиляет меня, порой чуть не до слез. Иногда – пугает своей принадлежностью к другому миру, несоответствием мне, моему опыту.
Я боюсь, что мы никогда не сойдемся, потому что мой опыт – я уже говорил об этом – меня не формировал. Он убивал. Я сейчас много читаю о советском времени и вот, кажется, у Шаламова наткнулся на мысль о том, что, пережив страшные события в лагере, нельзя о них рассказывать: они за пределами человеческого опыта, и после них, может быть, лучше вообще не жить.
Я видел вещи, которые выжигали меня изнутри, они не помещаются в слова.
Неожиданно для меня Иннокентий стал рассуждать о диктатуре и терроре. О том, какая это народная беда.
А потом возьми да и скажи, что диктатура – это, в конечном счете, решение общества, что Сталин – выразитель общественной воли.
– Не бывает общественной воли умирать, – возразил я ему.
– Бывает. Это называется коллективным самоубийством. Почему на берег выбрасываются стаи китов, вы не думали?
Я не думал.
– Вы хотите сказать, – сказал я, – что Сталин – только инструмент этого самоубийства?
– Ну да. Как веревка или бритва.
– Такой взгляд освобождает злодея от ответственности, потому что какой же спрос с веревки?
Иннокентий покачал головой.
– Нет, ответственность остается на злодее. Просто нужно понимать, что злодеяние не могло не совершиться. Его ждали.
Ждали?
действительность устает от воззваний и начинает из них испаряться. Остаются лишь фразы, которые используются совсем не так, как ожидалось.
когда предлагают всяческую поддержку, стоит испытывать сомнения: такое предложение ни к чему не обязывает.
Вчерашней темой были шишки и синяки, которые будто бы автоматически рождают опыт. Синяки, подвергшиеся осмыслению, и являются опытом – вот как в точности было сказано. А мне так не кажется. То есть это возможно: синяки могут рождать опыт. А могут и не рождать. Вот, например, мои главные впечатления с синяками не связаны, хотя синяков у меня было ох как много. В прямом к тому же смысле.