...Никто из нас не Господь Бог. У каждого свой путь...
– Как так может быть, Лен? За всю жизнь – три счастливых момента, и все с тобой. Как ты обняла меня тогда, после школы, как я тебя поцеловал в такси, ведь я не был так уж пьян… Как ты гладила по голове, укрыла одеялом. Помнишь? Три момента за всю жизнь.
Он её семнадцать лет ждал, он был уверен, что эта ночь всё изменит. Но он ошибся. Это были три бокала шампанского.
Платье подчеркивало каждую линию стройного тела Лены с узкими бёдрами, тонкими щиколотками, маленькой грудью, которая вмещалась Мичурину в ладонь. Он себе так явно это представил, что ему едва хватило сил не впиться поцелуем в её открытую высокую шею, когда она подняла вверх волосы, чтобы облегчить ему задачу с застрявшей молнией. Но он ей этого не сказал.
...Чувствуя его большие, тёплые, умелые руки на своей спине, Лену окатило волной желания. Но она ему этого не сказала.
Сашка хотела уйти, но Витя попросил остаться. В эту ночь они стали близки, хотя секса у них так и не случилось.
– Я убрался и приготовил нам ужин, – сказал Витька.
Он был как-то напряжён, но Сашка не сразу обратила на это внимание.
– Ладно, – согласилась Сашка. – Ты бы сказал, что будет секс, я бы другое бельё надела.
...единожды солгавший обрекает себя на вечные муки по довиранию.
Люди вслух говорят что угодно, кроме того, о чём действительно стоило бы сказать вслух.
– Вы любите курабье?
Дима завис, задумался.
– Да нет, вообще-то. Мама любила, а я как-то до сих пор покупаю на автомате и…
– А чай? А это ржавое ситечко? А эти чудовищные обои, эти полотенца! Неужели вам приятно всем этим пользоваться?
Дима, судя по взгляду, никогда не думал об этом.
– Зачем вы храните верность тому, что причинило вам столько боли? Этим мутным зеркалам, этим старым шкафам, они ведь забиты мамиными вещами доверху, верно? Сколько ещё вы будете поклоняться ее халату, духам, тапочкам?
– Мне нужно время, – сказал Дима глухо, ставя фарфоровую чашку обратно на её место к хрусталю в стенку. – Я не могу так сразу.
– Три года, Дима. Три. Года. Вашей жизни. Другой может и не быть.
За столько лет практики Лена так и не смогла привыкнуть к изощрённости родительских пыток, тем более изощрённых, что те раны, которые они наносили своим детям, были надёжно спрятаны от глаз свидетелей внутри, их нельзя было предъявить, как синяки или переломы. Может, законом и предусмотрено наказание за истязание детской души, за уничтожение человеческого достоинства ребенка, только Лена ни разу не слышала, чтобы кого-то осудили за это.
– Ну давай! Давай быстрей! – Машка потащила мать за руку к двери. Та опомнилась.
– А сама не можешь к отцу съездить?
– Так я от него!
Лена не поняла.
– Меня его очередная чика с лестницы чуть не спустила. Думала, я ей конкурентка! А папе не дозвониться! Поехали, на тебя его пассия не накинется.
– Чего это ты так уверена? – спросила Лена.
– Ну ты старая, мам.
Лена терпеть не могла врать, не из принципа, а потому что одно враньё почти всегда тянет за собой всю цепочку, которую приходится поддерживать и которая непременно рано или поздно обрушится, как карточный домик.