Мысль, что я, стало быть, без ведома своего хозяина оказался его спасителем, сильно взволновала меня, заставив понять, что во мне живет глубокая преданность этому человеку. С тех пор дурное обхождение, которому он меня подвергал, перестало что-нибудь значить, и хотя Ливэ не раз пыталась меня убедить, сколь чувствительны претерпеваемые мною унижения, они представлялись мне лишь следствием его благодушной шутливости, ведь у меня совсем не было гордости. Когда по его приказу мне приходилось раздеваться перед собранием студентов, английским пастором, пьяными шотландцами или каким-нибудь заезжим дворянином из центральной Европы, я повиновался с радостным терпением; когда он допрашивал меня о движении звезд, чтобы дать гостям повод посмеяться над моим невежеством, когда он использовал мою ошибку, чтобы от противного доказать перед всеми справедливость своей теории устройства вселенной, суровость его нрава не могла оттолкнуть меня (хотя, сказать по чести, у этого правила было одно исключение - когда он приказал музыкантам замолчать, я сердился, он ведь заявлял, что этот шум ему осточертел, меня же, наоборот, ничто так не пленяло, как мелодии Вербуа, а за то, чтобы выучиться играть на лютне, я бы отдал жизнь).