Всегда есть что терять.
– Не все из нас могут выбирать. Это тебе урок жизни. Бесплатный.
I find myself wondering which is more egregious, to pretend to be happy when you’re not, or to feel so consistently dissatisfied when you should be happy.
But there is one constant, one thing you can always count on: that not only does love come first, but at the end, it is the only thing that remains.
Much later, she would go back and read the entry, and think to herself that memories were that way, too. When you wanted to forget, everything would return in raw, brutal focus. When you wanted to remember, the details would slip away like a dream at dawn.
When you wanted to savor something, it would speed by in a blur. When you wanted to get past something, it would drag on forever.
Иногда, если очень постараться, трещину можно заделать так, что станешь прочнее прежнего.
Будущее принадлежит тому, кто успеет его ухватить.
То, что разбито, разбитым и останется. Когда рана заживает, остается шрам, а не здоровая кожа.
Так устроен мир. Сегодня мы будем кормиться оленем, чтобы жить. А придет время, наши тела лягут в землю и превратятся в траву и деревья, которыми будут кормиться другие олени, чтобы жить. Так всегда было и всегда будет.
Счастье, понял Эрагон, чувство преходящее, и гоняться за ним не стоит трудов. Удовлетворенность - куда более достойная цель.
Бывают дни, когда надо остаться и вступить в бой. Бегством делу не поможешь.
Все золото мира не имеет цены, если странствуешь по пустыне без глотка воды.
В ситуации, когда научная истина размыта, всегда есть соблазн назначить истиной то, что обещает наибольшую финансовую выгоду.
многократно разведенными частицами берлинской стены рекомендуют лечить “чувство покинутости, разобщенности и ужаса”, а также назначать их жертвам политического, религиозного и сексуального насилия
Сложные задачи решаются немедленно, а невыполнимые чуть позже.
Пока ты жив, нет ничего страшного. А дальше - тем более.
Быть может, в тот раз, под пиво и астраханскую воблу, я говорил о том, как отсюда, с Донбасса, кажется, что ничего важнее, чем наша жизнь и наша смерть, – нет; что огромная северная страна и её император должны о нас помнить; но если сопоставить многие и многие зримые и незримые вещи, то выяснится, что мы – к несчастью, но это так, – стоим предпоследними в немалом перечне идущих противостояний; да, здесь они наглядны, слышны, катастрофичны, – но там, за их главной красной стеной, – по-иному сводят дебит и кредит: у них свои счёты, свои резоны, свои выводы.
Боль, которая здесь, – её никто не учитывает, у этой боли нет цифрового эквивалента.
Когда в один столбик вписывают прибыль, а в другом подгоняют убытки, то… понятно, что.
Не помню, что я тогда делал в Сербии, – был какой-то короткий заезд, – позвонили от него, попросили его дождаться: «Эмир читал твои книги, хочет видеть тебя». (Потом выяснилось, что читала – жена; но жена – его запасная голова; а он сам ещё не читал тогда). В общем, я ушам не поверил: где я – и где он.
…Мне было лет, наверное, шестнадцать, когда я впервые увидел один его фильм.
В юности иной раз случается незапланированная впечатлительность – обусловленная половым вызреванием, бешенством всех рецепторов, приставучим зрением, собачьим нюхом, лягушачьим настроением, соловьиным запоем; какой-нибудь, скажем, фильм ляжет на душу так, что ходишь и млеешь: «Про меня, это про меня – про меня, который я потом, про все чудеса, что меня ждут, про моё бесконечное будущее»; но через двадцать лет пересмотришь: боже мой, актёры кричат, режиссёр идиот, оператор так многозначителен, что заснул, заверните, наконец, кран вашему весеннему дождю, хватит судьбоносно курить, сделайте простые лица, убейте главную героиню – в смысле, исполнительницу роли главной героини, а главная героиня пусть живёт, пусть родит двойню; да и актриса пусть родит кого-нибудь.
Его фильм – три раза пересматривал, с разницей в двенадцать лет; как раз, чтобы кожа сменилась, старые волосы выпали, а новые не выросли, чтоб всю душевность из меня повымело, чтоб остался занудный, злой переросток, смотрящий каждое новое кино, пытающееся раскачать чувственность, взглядом, направленным куда-то в край экрана: даже не смейте меня тянуть за душу, я вам не рыба, я не поплыву к вам в силки! …А у него, у этого серба, всё время как раз рыба плавала через экран – и я за ней, ничего не поделаешь, послушно следовал всякий раз, – с разницей в двенадцать лет! – ничего не помогало, не было никакого разочарования.
Надо ещё раз глянуть – девять лет осталось до двенадцати; в следующий раз уже без кожи буду смотреть – эту полностью расчешу, без слуха – этот растает, без глаз – эти высохнут; посмотрим, какой получится эффект; кажется, тот же самый.
Серб показывал нежнейший абсурд жизни – который и есть сама жизнь, обыденная и обыкновенная; никакой пародийности, ни малейшей, – только нежность и оправдание; это как если бы Лев Толстой родился в Одессе – и не оставил её привычек, это как если бы Фёдор Достоевский был цыганом и кочевал, – что-то такое, что-то такое.
Но, помню, когда Саша Казак затеял разговор про последнего российского императора, которого все предали – и по этой причине его отречение можно объяснить, простить, – Глава взъярился: так его предали и он отрёкся?! В Петрограде надо было тридцать человек арестовать, или триста, сто – на подвал, сто – в заложники, троих – расстрелять. Ты император! Кто тебя может предать? Только ты сам можешь предать.
в последние годы у старика Эда возникла идея найти Создателя – и съесть его, сожрать.
Вот какие у него ставки были. Он бросал вверх камень – и смотрел, ждал.
В ответ всеблагой, беспощадный Господь вгонял этот негнущийся, ржавый, гордый гвоздь в отведённую лунку: нет, старик, ты будешь просто старый русский писатель, – да, если угодно, гений, – но не больше, чем человек, – извини, старик, – потому что больше, чем человек, только я – твой Господь.
А ты – перебесившийся тип, проигравший, что положено проиграть, в рулетку, отсидевший своё, отстрелявший своё, отлюбивший своё, – и неожиданно ставший в итоге – после всех своих чудачеств, – что твой Фёдор Михайлович: законченным консерватором и мракобесом; а если точнее: честным, вдумчивым русским человеком, с национальной, свойственной нашей интеллигенции (старик Эд презирал интеллигенцию) склонностью к поучениям.
Война – она всегда за детство, за первые стихи; а вы как думали – за дураков и чью-то корысть? Нет, сначала за собственное детство. Всё остальное – потом.
Из той точки, где мы находимся сейчас, оглянешься – и снова видишь: князь Игорь закусывает губу, чтоб не закричать, а Ярославна – кричит себе со стены; город Козельск держит оборону, пока не выгорает весь, до последней потной пряди на детском виске; Марфа Посадница и слезу не проронила – взывает к людям: «Очнитеся!»; авантюрист Ванька Болотников собирает разбойничков, улыбается, глаз вот только щиплет, что-то в глаз попало – может, выколют его, тогда пройдёт; казак Некрасов, борода лопатой, уводит донских казачков за пределы звероватой Московии, чтоб выстроить на многие века старообрядческую общину; Емелька Пугачёв показывает сотоварищам царские знаки на теле – на самом деле обычные родимые пятна; крестьянин Герасим Курин, собрав шесть тысяч с вилами и косами, режет, косит и колет европейского неприятеля; барон Унгерн подозревает заговор, обдумывает казнь заговорщиков.
Даже лица можно различить за сто, за триста, за пятьсот лет.
Но кто воевал только что в Абхазии? – чуть ли не позавчера была война, а я ни одного имени не помню, лицо покажут – не узнаю! Кто, кого и с кем мирил в Таджикистане? Там такая резня была! Кто встал за свободу Приднестровья, – да и где она теперь, эта свобода, какова на вкус? А даже и Чечня: генерал «Т», генерал «К», – они живы, мертвы? – песня осталась о них? Нет? А вроде была. Или не было? Дети в них, в этих генералов, играли, помню, во дворах. Больше не играют? Да и есть ли те дети?
Далёкое прошлое населено исполинами. Ближайшее прошлое искрошили на винегрет: ковыряешься вилкой, раздумываешь: пробовать, нет? – о, бровь чью-то нашёл; мочку уха. Закажите себе три порции винегрета – соберите лицо.
Но главное про них я разгадал уже – и про Графа с Тайсоном, и про Шамана со Злым, и даже про Араба: все они, проведшие в зоне антитеррористической операции в качестве террористов месяцы и годы, вышколенные бойцы без страха и упрёка, стреляющие без рассуждений, на самом деле – ласковые дети; в каждом хлопал глазами ребёнок, которому однажды были обещаны тепло, защита, любовь навсегда, справедливость, верность, – а потом ребёнок пополз, пихая ещё мягким лбом возникающие преграды, привстал, цепляясь за всё подряд, побрёл вдоль стеночки, ища равновесие, вдруг оттолкнулся, оказалось, что можно стоять, держась за воздух, и решительно вышел на одиночную прямую, – меж предметов, пороков, порывов, – а обещанного всё не давали, – а разувериться в этом не было сил: зачем тогда полз, шёл, бежал, какой в том был смысл.
Значит, надо было найти, вылепить, отстоять когда-то обещанное, не забыть в себе дитя, защитить его. Дитя хлопает глазами. Оно ждёт чуда.
Но хотелось зайти в тот дом, на который я полгода смотрел в бинокль.
Посмотреть, что там за обстановка, как люди обжились.
В конце концов, они тоже на меня смотрели полгода; тоже, наверное, хотели как-то ближе сойтись, по-приятельски, крепко.