Мы, зрячие, видим отражение душевных движений на чужих лицах и потому приучаемся скрывать свои собственные.
В его душе подымались, как расколыхавшиеся волны, самые разнообразные ощущения. Прилив неведомой жизни подхватывал его, как подхватывает волна на морском берегу долго и мирно стоявшую на песке лодку…
Эти простые слова упали вчера в его душу, как падает с высоты камень на зеркальную поверхность воды: еще за минуту она была ровна и спокойно отражала свет солнца и синее небо… Один удар, – и она всколебалась до самого дна.
Глупая заботливость, устраняющая от него необходимость усилий, убивает в нем все шансы на более полную жизнь.
Раз в жизни к каждому человеку приходит судьба и говорит: «Выбирай».
Он медленно подъехал к ближайшему костру, и сидевшие его узнали. Его нельзя было не узнать. Даже в 1920 году, в отсутствие телевидения и глянцевых журналов, генерал был одним из немногих, кого в лицо знали все. При взгляде снизу он казался огромным. Казался памятником.
У костра никто не шевелился. Так задерживают дыхание при появлении шаровой молнии. Так притворяются несуществующими в надежде на ее исчезновение. Но генерал не исчезал. Рос с каждой вспышкой костра – он и его лошадь. Из темноты вышел командир красных. Замер. Рука сама потянулась отдать честь.
– Ваше высокопревосходительство…
– Вольно, – сказал генерал.
За спиной генерала проходила его армия, а он смотрел на сидевших у костров. Они по-прежнему не двигались и смотрели, в свою очередь, на генерала. На то, как перебирала ногами его лошадь, как изредка подрагивал ее круп. Гнедая лошадь на глазах становилась белой. Белым становился генерал – шинель, башлык, поводья в руках. Лицо тоже было белым. Никогда они еще не видели такого белого генерала. Медленно, словно преодолевая донную муть, перед их глазами проплыла в поземке кавалерия. Прошла пехота. Проехали тяжелые орудия. Это длилось долго, но никто так и не понял – сколько. Время остановилось. Когда прошел последний пехотинец, генерал молча кивнул и скрылся в темноте.
... два огненных жала извивались, и мутноватые капли катились по восковым стволам, застывая, как «лунное молоко» на стенах пещер…
Выйдя от соседей на улицу под истеричное гавканье растревоженных деревенских псов, я впервые за эти дни заплакала. Отчаяние и сожаление выходили из меня толчками, разрывая нутро, словно открылся какой-то защитный клапан, и потеря только сейчас приобрела настоящий масштаб. Я прижалась лбом к ограде дома, в котором прожила столько лет и, как загульный пропойца, что-то выхаркивала из себя, выдавливала, выкорчевывала, пока не поняла, что избавиться от этих чувств невозможно…
Габи умела замечательно слушать. Она не перебивала, однако по ее подвижному, эмоциональному лицу было видно, как искренне она проживает историю: по нему то скользили солнечные зайчики восхищения, то проносились хмурые тени сомнения, то едва уловимо, в самых уголках губ, залегали складки печали.
Брови Габи взлетели вверх, как потревоженные выстрелом чайки