Так устроен мир. Сегодня мы будем кормиться оленем, чтобы жить. А придет время, наши тела лягут в землю и превратятся в траву и деревья, которыми будут кормиться другие олени, чтобы жить. Так всегда было и всегда будет.
Счастье, понял Эрагон, чувство преходящее, и гоняться за ним не стоит трудов. Удовлетворенность - куда более достойная цель.
Бывают дни, когда надо остаться и вступить в бой. Бегством делу не поможешь.
Все золото мира не имеет цены, если странствуешь по пустыне без глотка воды.
В ситуации, когда научная истина размыта, всегда есть соблазн назначить истиной то, что обещает наибольшую финансовую выгоду.
многократно разведенными частицами берлинской стены рекомендуют лечить “чувство покинутости, разобщенности и ужаса”, а также назначать их жертвам политического, религиозного и сексуального насилия
Сложные задачи решаются немедленно, а невыполнимые чуть позже.
Пока ты жив, нет ничего страшного. А дальше - тем более.
Быть может, в тот раз, под пиво и астраханскую воблу, я говорил о том, как отсюда, с Донбасса, кажется, что ничего важнее, чем наша жизнь и наша смерть, – нет; что огромная северная страна и её император должны о нас помнить; но если сопоставить многие и многие зримые и незримые вещи, то выяснится, что мы – к несчастью, но это так, – стоим предпоследними в немалом перечне идущих противостояний; да, здесь они наглядны, слышны, катастрофичны, – но там, за их главной красной стеной, – по-иному сводят дебит и кредит: у них свои счёты, свои резоны, свои выводы.
Боль, которая здесь, – её никто не учитывает, у этой боли нет цифрового эквивалента.
Когда в один столбик вписывают прибыль, а в другом подгоняют убытки, то… понятно, что.
Не помню, что я тогда делал в Сербии, – был какой-то короткий заезд, – позвонили от него, попросили его дождаться: «Эмир читал твои книги, хочет видеть тебя». (Потом выяснилось, что читала – жена; но жена – его запасная голова; а он сам ещё не читал тогда). В общем, я ушам не поверил: где я – и где он.
…Мне было лет, наверное, шестнадцать, когда я впервые увидел один его фильм.
В юности иной раз случается незапланированная впечатлительность – обусловленная половым вызреванием, бешенством всех рецепторов, приставучим зрением, собачьим нюхом, лягушачьим настроением, соловьиным запоем; какой-нибудь, скажем, фильм ляжет на душу так, что ходишь и млеешь: «Про меня, это про меня – про меня, который я потом, про все чудеса, что меня ждут, про моё бесконечное будущее»; но через двадцать лет пересмотришь: боже мой, актёры кричат, режиссёр идиот, оператор так многозначителен, что заснул, заверните, наконец, кран вашему весеннему дождю, хватит судьбоносно курить, сделайте простые лица, убейте главную героиню – в смысле, исполнительницу роли главной героини, а главная героиня пусть живёт, пусть родит двойню; да и актриса пусть родит кого-нибудь.
Его фильм – три раза пересматривал, с разницей в двенадцать лет; как раз, чтобы кожа сменилась, старые волосы выпали, а новые не выросли, чтоб всю душевность из меня повымело, чтоб остался занудный, злой переросток, смотрящий каждое новое кино, пытающееся раскачать чувственность, взглядом, направленным куда-то в край экрана: даже не смейте меня тянуть за душу, я вам не рыба, я не поплыву к вам в силки! …А у него, у этого серба, всё время как раз рыба плавала через экран – и я за ней, ничего не поделаешь, послушно следовал всякий раз, – с разницей в двенадцать лет! – ничего не помогало, не было никакого разочарования.
Надо ещё раз глянуть – девять лет осталось до двенадцати; в следующий раз уже без кожи буду смотреть – эту полностью расчешу, без слуха – этот растает, без глаз – эти высохнут; посмотрим, какой получится эффект; кажется, тот же самый.
Серб показывал нежнейший абсурд жизни – который и есть сама жизнь, обыденная и обыкновенная; никакой пародийности, ни малейшей, – только нежность и оправдание; это как если бы Лев Толстой родился в Одессе – и не оставил её привычек, это как если бы Фёдор Достоевский был цыганом и кочевал, – что-то такое, что-то такое.