... мое безумие не без коммерческой жилки.
Этот музей – дело моей жизни. Я посвящу ему все оставшиеся мне годы. Но должен сказать, в Театре-музее ничего, абсолютно ничего не будет закончено. Потому что иначе и мне придет конец. А я, я хочу жить!
Я совершенно нормален. А ненормален тот, кто не понимает моей живописи, тот, кто не любит Веласкеса, тот, кому не интересно, который час на моих растекшихся циферблатах – они ведь показывают точное время.
Народная мудрость говорит, что мать – не та, которая родила, а та, которая воспитала. Так и в искусстве. Ты только производишь акт рождения, а подлинную жизнь твое творение обретает время спустя. И ведь бывает, долгое время спустя. Вспомни, сколько гениальных мастеров получили признание после смерти. Ведь это только потому, что публика наконец определила, что их произведения достойны жизни.
Сам я, когда пишу, не понимаю, какой смысл заключен в моей картине. Не подумайте, однако, что она лишена смысла! Просто он так глубок, так сложен, ненарочит и прихотлив, что ускользает от обычного логического восприятия
– Я, – Дали смерил ее долгим взглядом, – художник собственной жизни и всегда делаю то, что мне интересно. А когда человеку интересно слишком много, он уже не может быть охарактеризован одним словом «художник».
– А как тогда его описать? – живо спросила Анна.
И снова долгий взгляд, лишенный всякой иронии, и чрезвычайно серьезный ответ:
– Гениальный художник.
Я – декадент. В искусстве я нечто вроде сыра камамбер: чуть переберешь, и всё. Я – последний отголосок античности – стою на самой грани.
– Папочка болен? – Анна почему-то сторонилась отца, который теперь казался угрюмым и озлобленным.
– Немного, солнышко.
– А что у него болит?
– Душа.
Анна шла в свою комнату, брала кисти и краски и рисовала больную папину душу – темный вихрь черно-красной бури, поднимающейся из пепла разбитых иллюзий и уходящей в бездну темно-зеленой болотной тоски.
Если ты знаешь, кто ты и почему ты здесь, если ты веришь в правильность данного тебе воспитания, ощущаешь попутный ветер и чувствуешь непоколебимость своих устоев, ничто не может помешать тебе быть счастливым.
И проблемы-то все у школьника не от того, что он там истории не знает или географии. Нет, дело совсем не в этом. Он просто еще очень маленький и, к своему счастью, пока не подозревает, что люди только и ждут, как бы кого-нибудь по-крупному прокатить.
Я подумал, что зря я купил новые стулья. – Ничего не зря, – сказала Ленка. – Будет, по крайней мере, на что поставить твой гроб.
Ни разу мне не изменяла. Во всяком случае, не говорила об этом. Кто его знает, о чем они там молчат.
Не забивай, говорит, себе голову всякой ерундой. Интересно, чем ее тогда забивать?
.... Только что вышли из школы. Последний звонок. Он махнул мне тогда рукой и сказал: - Крышку с объектива сними. Ты крышку, дурак, снять забыл. Я тут теперь посчитал - выходит, что семнадцать лет прошло с тех пор, как он мне это сказал. Что происходит, на фиг, со временем?
Прагматизм, соединённый со знанием системы Станиславского, и помог ему выстоять в инфернальном мире русского бизнеса. С профессиональной точки зрения Кудрявцев был великолепно подготовлен. Он владел английским языком, понятиями и пальцовкой — в этой области он импровизировал, но всегда безошибочно. Он умел делать стеклянные глаза человека, опаленного знанием высших государственных тайн, и был неутомимым участником элитных секс-оргий, где устанавливаются самые важные деловые контакты. Он мог, приняв на грудь два литра «Абсолюта», подолгу париться в бане со строгими седыми мужиками из алюминиево-космополитических или газово-славянофильских сфер, после чего безупречно вписывал свой розовый «Линкольн» в повороты Рублевского шоссе на ста километрах в час.
... Кудрявцев, услышав в Америке про мультикультурализм, активно занялся поисками так называемой identity и в результате лично обогатил русский язык термином «бандир», совместившим значения слов «банкир» и «бандит».
– Слушай, – протянул он капризно, – мы ведь договорились, что я не пророк. Я могу только о себе говорить. В моей жизни случилась Америка, а что случится в твоей – откуда мне знать?А в моей случился Сальвадор Дали.
– Случаться, Анна, оно может где угодно, а вот целенаправленно достичь этого нового можно только в работе. Остальное мишура.«Надо же! Он назвал меня Анной. Не милочка, не дорогуша, а Анна».
В художественной школе были альбомы, которые представлялись ей волшебными книгами. Каждый раз, когда она листала живописные страницы с иллюстрациями, у нее возникало ощущение прикосновения к чуду.
– Надеюсь, ты понимаешь, почему Елена? – И снова этот прищуренный взгляд и напыщенность: попробуй только не ответь утвердительно.– Она ведь русская. Это ее настоящее имя. Мое имя тоже популярно в России. Так сказала мой учитель живописи.
"Но все же зерно, посеянное в художественной школе, зерно, прорастившее тягу к высокому и прекрасному, зерно, открывшее Анне чувство любви – любви к искусству, не могло ей позволить обратить свое внимание на кого-либо из своего окружения." - "Последний шедевр Сальвадора Дали"
Я нахожу, что мы с господином Вагнером похожи и в своих многочисленных фобиях. Вагнер весьма настороженно относился к числу тринадцать. Считал большой неудачей свое рождение в тринадцатом году. Всегда с горечью говорил о том, что в его имени и фамилии как раз заключается чертова дюжина, и никогда не назначал премьеры своих опер на тринадцатые числа. Он был мастером фобий и великим юмористом. Той же характеристики достоин и Дали.
"Когда она встретит человека, рядом с которым ей будет легко и уютно писать картины, она тоже будет ценить каждое мгновение, проведенное вместе, станет ценить его мнение и дорожить его оценкой. " Последний шедевр Сальвадора Дали.
Судить об обществе следует по его отношению к инвалидам. Социум, которому нужны только здоровые люди, — это больной социум, где зреет настоящий абсцесс, готовый в любую минуту прорваться и затопить своим смрадом все лживое благополучие государства, в котором лишают возможности нормальной жизни и без того обиженных судьбой людей. Закрыть глаза и махнуть рукой гораздо легче, чем совершить что-нибудь полезное.