... молитва и медитация – совсем не одно и то же. Медитирует тот, кому больно; молится тот, кому страшно.
Чужая культура - это чёрный ящик фокусника, куб, в котором ютятся неведомые кролики, голуби и бог весть кто ещё. Куб - фигура таинственная именно в силу своей простоты. Это уже потом, при ближайшем рассмотрении, куб оказывается тетраэдром, икосаэдром, додекаэдром. Взгляду открывается все больше граней, пока многогранник не превратится наконец в шар. А шар - идеальная фигура, везде одинаковая. Кореское уже неотличимо от русского, русское - от американского.
Когда человек болеет, его тело избавляется от лишнего веса, как судно от балласта, а под конец меняется и тембр голоса. Голос мужчины может сделаться высоким, как у ребёнка. Готовясь к смерти, тело и голос как бы впадают в детство - становятся лёгкими, беззащитными.
Взросление одомашнивает страх. Как будто все время идёшь по канату и при этом стараешься наслаждаться прогулкой, любоваться видом...
При этом потомство заводят «с запасом» — из расчета, что выживут не все, спасибо, если половина. Что ни день, из близлежащих селений слышится узнаваемый клич говорящих барабанов: «Ммара! Ммара!» Барабаны предупреждают мертвых, что среди них произойдет рождение…
Сам Квези жаловался разве что на недостаток медикаментов и неискоренимость африканских поверий («Моим пациентам кажется, что, если человек попал в больницу, значит, ему конец. Поэтому они никогда не обращаются за помощью вовремя, и в результате их дурацкая примета всегда сбывается…»).
Знаете, что говорил один из наших опальных классиков? Каждое утро в Африке просыпается газель. Она знает, что если не научится бегать быстрее самого быстрого льва, то будет съедена. Каждое утро просыпается лев. Он знает, что если не научится бегать быстрее самой быстрой газели, умрет от голода. Не важно, кто ты, лев или газель. Когда наступает утро, ты должен бежать.
Вчера вечером каждому из новоприбывших выдали по фломастеру и дощечке, на которой надо было записать свои сокровенные желания. Затем дощечки требовалось сдать в канцелярию. И вот дежурный монах достает их из холщового мешка, и они идут на растопку. Утренний ритуал сожжения. Теперь мое дело – наблюдать, как огонь пожирает все, что я там понаписал. От того, что мои желания горят вместе со всеми остальными, как-то легче. Хотя просовывать записку в расщелину между камнями Стены плача все же было приятнее. Но тут другое. Горение слов. В этом есть что-то важное: урок бумагомарателю. Ведь булгаковская максима ложна не потому, что «горят, еще как горят!», а потому, что сама рукопись – это огонь. Записывая в столбик или в строчку, ты не фиксируешь впечатление, а, наоборот, испепеляешь его. То же и с воспоминаниями. Образы прошлого – это спички. Ты носишь с собой коробок, стараясь как можно бережнее расходовать запас. Каждый прожитый момент вспоминается (воспламеняется) только один раз. Весь фокус в том, чтобы разжечь костер с одной спички. Если получится, дальше надо будет только подбрасывать в него слова, пока не потухнет – от недостатка или от избытка слов. Гори, гори ясно. Чем дольше горение, тем полнее очищение.
Странная штука эта «историческая память». События не стираются из нее так, как они стираются из памяти личной. Расстояние между мной и тем, что было до меня, с детства остается неизменным. Где-то на подсознательном уровне мне всегда будет казаться, что Великая отечественная война закончилась всего три-четыре десятилетия назад, а под «прошлым веком» подразумевается девятнадцатый. Пренатальная память, невидимый источник. Как ни эффектна «питейная» метафора Динау Менгесту, она, разумеется, неверна: ведь реки не вытекают из моря, а, наоборот, впадают в него, как в беспамятство. Как и другие реки, эта питается грунтовыми водами, дождевыми ручьями. И, уж если на то пошло, можно сказать, что детство – сезон дождей, и собранной влаги хватает на всю продолжительность памяти, даже когда эта река берет начало в самом засушливом из регионов.
Классическую эфиопскую живопись ни с чем не спутаешь: она вся состоит из удивленных аспидно-черных глаз в пол-лица. На картинах мастера гондэрского периода Аббы Хайле Мескела эти глаза, как глаза Джоконды, неотступно следят за наблюдателем. Это глаза праведника: по традиции, праведники всегда изображаются анфас, а грешники – в профиль. С приходом Дерга вся «старая» живопись, от росписей Средневековья до модернистов Афэуорка Тэкле, Гэбрэ Кристоса Дэста и Скундера Богоссяна, была объявлена идеологически чуждой, но основные принципы перекочевали в новый стиль: на полотнах эфиопского соцреализма враги народа показаны в профиль, а строители коммунизма – анфас.