«Все это случилось в Киеве, в Царском саду, между июнем и июлем. Только что прошел крупный, быстрый дождь, и еще капали последние капли… а я все ждал и ждал ее, сидя, как под шатром, под огромным каштановым деревом. Где-то далеко взвывали хроматические выходящие гаммы трамваев. Дребезжали извозчики. И в лужах пестро колебались отражения электрических фонарей…
Ах, только те люди, которым было когда-нибудь двадцать лет, поймут мое волнение!..»
«В такие дни охотно дремлется; сидишь, ни о чем не думаешь, ни о чем не вспоминаешь, и мимо тебя, как в волшебном тумане, плывут деревья, люди, образы, звуки и запахи. И как-то странно, лениво и бесцельно обострено воображение. Эти едва ли передаваемые ощущения испытывают люди, сильно помятые жизнью, в возрасте так приблизительно после сорока пяти лет…»
«Молодому писателю Гущину посчастливилось. В этом году он сумел пристроить в еженедельники три новеллы, ноктюрн, два психологических этюда, сюиту (он и сам не знал, что значит это слово) и пять стихотворений, из которых одно – сонет в двадцать четыре строчки – обратило даже внимание мелкой критики в отделе „С бору по сосенке“…»
«Когда же бравый полисмен справился с приступом тошноты, вспомнил устав и осторожно приблизился к валяющемуся на пласфальте плащу, внутри уже никого и ничего не было. На ткани остались следы вязкой жидкости, напоминающей слюну…»
«Был июль, пять часов пополудни и страшная жара. Весь каменный огромный город дышал зноем, точно раскаленная печь. Белые стены домов сияли нестерпимо для глаз. Асфальтовые тротуары размягчились и жгли подошвы. Тени от акаций простерлись по плитяной мостовой, жалкие, измученные, и тоже казались горячими. Бледное от солнечных лучей море лежало неподвижно и тяжело, как мертвое. По улицам носилась белая пыль…»
«Начало этого повествования относится к первым весенним дням 1918 года, и даже точнее: к десяти часам вечера по календарю и к часу утра по совдеповскому времяисчислению. Собралась у меня наша привычная преферансная публика: отец Евдоким, настоятель кладбищенской церкви, сосед мой, отставной хриплый полковник, инженер-электрик – маленький, толстенький, похожий на степного попугайчика, в белом фуляровом галстуке и я. Жена принесла нам солидное угощение: чай из сушеной морковной ботвы (отвар...
«…Казацкая грамота «Роспись об Азовском осадном сидении донских казаков», привезенная на Москву царю Михаилу Федоровичу азовским атаманом Наумом Васильевым, это трехсотлетнее казацкое письмо, по совершенной простоте и силе едва ли не равное «Слову о полку Игореве», – страшно, с потрясающей живостью, приближает к нам ту Россию воли, крови и долга, какой мы разучились внимать.
Торопливо, хотя бы кусками, я постараюсь пересказать это казачье письмо…»
«…Боярыня Морозова и княгиня Урусова – раскольницы. Они приняли все мучительства за одно то, что крестились тем двуперстием, каким крестился до них Филипп Московский, и преподобный Корнилий, игумен Печерский, и Сергий Радонежский, и великая четверица святителей московских. Во времена Никона и Сергий Радонежский, и все сонмы святых, до Никона в русской земле просиявшие, тоже оказались внезапно той же старой двуперстной «веры невежд», как вера Морозовой и Урусовой. Это надо понять прежде всего,...
«…Старичок-фельдмаршал сказал: – Ан, вон ордонанс мой… Тебя как, батюшка-майор, звать? – Премьер-майор Александра Суворов, ваше сиятельство! – восторженно крикнул сухощавый юноша, ступивший к столу из темноты. – Вот и ладно, мил друг… Вот и скачи-ка ты, душа Алексаша, к левому флангу, к самому князю Голицыну, и сей ордонанс от меня в обсервационный корпус передай, да еще и словами також скажи, чтобы строили фрунт обер-баталии в пять линей кареями, кавалерию, штоб всю в резервы за лес, а мост...
Сила – большое искушение. Сила всегда подталкивает ее обладателя к самому простому пути решения всех вопросов – силовому. Но быть сильными во всем и везде невозможно, однако, чаще всего, обладатели Силы предпочитают закрывать глаза на эту простую истину…
Сергей Петрович Воронин служил в правлении N-ского страхового общества и зарабатывал довольно для того, чтобы жить с семьёй в полном достатке, если, конечно, не позволять себе чего-нибудь особенного; но он имел пагубную страсть собирать произведения живописи. Жил он скромно, не пил, не считая случаев, когда «необходимо бывает» выпить: в торжественных обстоятельствах, – и даже не курил; сам одевался и семью одевал так, чтобы только было мало-мальски прилично, – и всё-таки всегда нуждался в...
«Она подмазала брови и губы, причесала волосы гладко, чтобы четко выделился профиль, и надела темно-красное платье, потому что для своей Каточки, для своей милой подружки, готова была на все.
Коренев эстет. Коренев и разговаривать не станет с вульгарно причесанной и пошло одетой женщиной.
А нужно его заставить не только разговаривать, но внимательно вслушаться в ее советы и доводы. Вслушаться и послушаться…»
«Осенью дьячок села Кочергина сбирался ехать с своим девятилетним сыном в губернский город Т. Он намеревался записать его в третий класс духовного училища. Под самый день отъезда дьячок ходил по крестьянским дворам, просил дугу; от священника он получил благословение на далекий путь и дегтярку с помазком.
Его сын, Иван Декалов, вымытый, причесанный, в это время спал дома на печи…»
«Мы с беатенбергским пастором, вдвоем, сидели на Амисбюле и пили молоко.
У нас, в горах, было еще светло, а в долинах уже наступил вечер. Интерлакен глубоко, внизу, мигал тысячами огоньков, – словно тысячи светляков собрались и держали совет. Розовая Юнгфрау мертвела и одевалась в белый глазет.
Был тот час, когда душа человека расположена к размышлениям и мечте…»
«Много разных забавно-грустных преданий сохранилось о князе Иерониме в окрестностях Бялы; но все они носят отпечаток ограниченного ума, соединённого с жестокостью сердца.
Внешность князя была вовсе непривлекательна. Он был высок, одутловат и совершенно лыс; острые черты лица и какое-то дикое выражение глаз придавали физиономии его что-то отталкивающее. Он никогда не смеялся, но был всегда суров и пасмурен и в добавок ко всему этому ужасно заикался…»
У нас у всех есть прошлое, настоящее и... возможно, будущее. Нам хочется, чтобы ничто не омрачало наш путь, но тени памяти следуют за нами, вызывая из прошлого тех, кто может изменить наше будущее. А к лучшему или нет - это зависит только от нас.
«Внук Станислава-Яна, Юзеф Яблоновский, обладавший огромными богатствами, известен как человек учёный и писатель, но несмотря на эти качества он отличался необыкновенными причудами… По приезде в своё имение Ляховицы, он выстроил посредине большего пруда на острове великолепный дом, или, вернее сказать, огромный укреплённый замок. Ни одно окно этого замка не выходило на очаровательные окрестности Ляховиц, но все были обращены вовнутрь на двор…»
«Прошло несколько времени, и Цехановецкий получил известие о смерти своего отца; огромное родовое наследство, увеличенное ещё более щедростью короля, ожидало его на родине, и Цехановецкий, не теряя времени, поспешил в Витебск. Едва разнеслась там молва о его приезде, как в то же самое время страшная новость дошла до него. Его потребовали в гродской суд, для очных ставок с его матерью, но не Цехановецкою, а с простою женщиною, которая прежде была его кормилицею…»
«Угрюмый осенний вечер мрачно смотрел в одинокое окно моей мрачной берлоги. Я не зажигал мою рублевую экономическую лампу, потому что в темноте гораздо удобнее проклинать свою темную жизнь или бессильно мириться с ее роковыми, убивающими благами… И без тусклого света этой лампы я слишком ясно видел, что чтo умерло, то не воскреснет…»
«Ни разу не слыхал я, чтобы кто-нибудь пел так хорошо, как певала в старину бабушка Маслиха. И хлеба тоже во всем нашем городке ни одна торговка лучше ее не пекла. Бывало, спит еще маленький городок, на далеком всходе небесном только чуть-чуть показались золотистые тонкие лучи, предвещающие появление солнца; прохладные, далеко гонящие дремоту утренние туманы носятся над сонными улицами какими-то грозно одушевленными снопами; по самым улицам ленивою и неслышною поступью тянется нескончаемый обоз...
«Нынешним летом Петра Петровича Беспокойного, по природе человека крайне нервного, а по ремеслу, как стали недавно говорить, литературщина, его всегдашний враг – желчь – разукрасила какими-то особенно болезненными, иссиня-желтыми красками. В то же время он приметил, что вместо печени у него имеется грецкая губка, обильно напитанная разнообразными препаратами, производящими постоянную тошноту и головокружения, доходившие до обмороков…»