Я покраснел до ушей, чувствуя себя полным идиотом. Тогда я еще не приноровился со знанием дела судить о работах современных художников, как, льщу себя мыслью, умею сейчас. Если бы это было здесь уместно, я бы мог написать отличное маленькое руководство, которое позволило бы любителю искусства, к полному удовлетворению художников, высказаться о самых разнообразных проявлениях творческого инстинкта. Например, произнесенное от всего сердца «Вот это да!» — показывает, что вы признаете мощь безжалостного реалиста; «Это так искренне!» — скрывает ваше замешательство при виде раскрашенной фотографии вдовы олдермена; тихий свист свидетельствует о вашем восхищении работой постимпрессиониста; «Очень, очень занятно» — выражает ваши чувства по поводу кубиста; «О!» — означает, что вы потрясены, а «А!» — что у вас захватило дух.
Никто еще не смог объяснить, почему дорический храм в Пестуме более прекрасен, чем стакан холодного пива, если только не привлекать соображений, не имеющих к прекрасному никакого отношения.
Вершина литературы – поэзия. Это ее цель и завершение, это самое возвышенное занятие человеческого разума, это олицетворение прекрасного. Прозаик может лишь посторониться, когда мимо идет поэт: рядом с ним лучшие из нас превращаются в ничто.
В общем, она не хуже многих других, если бы только мы про них знали всю правду. Просто соблазнов у нее было больше. И вот что я скажу - что бы там они про нее ни говорили, а представься им самим случай, и они были бы не лучше.
Хвалить человека, соперничество которого вам не грозит, – часто очень хороший способ ставить палки в колеса тому, чьей конкуренции вы опасаетесь.
Может случиться, что появится некий великий шедевр, заслуживающий бессмертия, но, если он увидел свет мертворожденным, потомство о нем так ничего и не узнает. Не исключено, что потомки отправят в макулатуру все наши нынешние бестселлеры, но выбирать им придется все-таки из них
Каждый год остаются незамеченными сотни книг, многие из которых обладают большими достоинствами. Автор каждой такой книги писал ее много месяцев, а думал о ней, может быть, много лет; он вложил в нее какую то часть самого себя, которой он после этого уже навсегда лишился. Сердце разрывается, когда думаешь, как велика вероятность, что эта книга потеряется в потоке произведений, загромождающих столы критиков и обременяющих полки книжных лавок.
На что я гожусь, если фортуна повернулась ко мне спиной? Но вот я выиграл – и вроде бы все в порядке. Можно задрать хвост трубой и снова чувствовать себя человеком, а не побитой собакой. Деньги – это тоже важно, но дело не в них, а в том, как я себя чувствовал.
Дело не только в деньгах, хотя три двести на дороге не валяются. Но если бы их было всего пять долларов, ничего бы не изменилось. Два месяца подряд я проигрывал.
Она считала уходящие дни и каждое утро пересчитывала морщинки, тонкие сеточки, за ночь сплетаемые возрастом вокруг безмятежно спящих глаз. Но сердце ее было сердцем шестнадцатилетней девочки. Благословленное вечной юностью, жило оно в стареющем теле, как прекрасная тайна в разрушающемся дворце.
Постепенно она привыкла видеть, как приходят и уходят мужчины, это племя ребячливых великанов, эта армия неуклюжих дураков, воителей, воображающих, что побеждают, когда их презираешь, что обладают, когда над ними потешаешься, что наслаждаются, когда им только даешь отведать, эта варварская орда, которую все же ждешь, покуда в тебе теплится жизнь. Может быть, может быть, из их беспорядочной и темной толпы выйдет однажды единственный, легкий и сияющий принц. Он не являлся! Его ждали, он не шел! Подходила старость, а его все не было!
Глаза свои он наполнял искусственной добротой — подлинным свойством императорских очей: они, казалось, обращались на каждого, смотревшего на императора, приветствовали каждого его приветствовавшего. На деле же все лица только мелькали и расплывались перед его глазами, а они смотрели прямо на ту, едва заметную и тонкую черту — границу между жизнью и смертью, на край горизонта, который всегда видят глаза стариков, даже когда дома, леса или горы заслоняют его.
Внезапно он понимает, что полковой врач уже много недель его друг;
его друг! Они виделись ежедневно. Однажды он с полковым врачом гулял но
кладбищу между могилами. "Так много на свете мертвых, - сказал полковой
врач. - Разве ты тоже не чувствуешь, что можно жить мертвыми?" - "Я живу
дедом", - отвечал Тротта.
Для того чтобы подозвать кельнера, достаточно было поднять глаза: ибо в этой благовоспитанной тишине движение ресниц воспринималось как призыв.
— Как она выглядит, твоя Катерина? — спросил Карл Йозеф.
— Господин лейтенант, дозвольте доложить: большая белая грудь!
Из всех слов, вошедших за последнее время в моду, слово "резолюция" он ненавидел всего сильнее; может быть, потому, что стоило только заменить в нем одну маленькую буковку другой, и оно превращалось в ненавистнейшее ему слово "революция". Это последнее он искоренял всячески. В его лексиконе, домашнем и служебном, оно не встречалось; и если в докладе кого-нибудь из подчиненных ему попадалось обозначение "революционный агитатор", относящееся к активному социал-демократу, он зачеркивал это слово и красными чернилами надписывал "подозрительный субъект".
Существует страх перед сладострастием, который сам по себе сладострастен, как страх смерти в некоторых случаях бывает смертелен.
Он наслаждался близостью смерти, как выздоравливающий наслаждается близостью жизни.
Болезнь была не чем иным, как попыткой природы приучить человека к смерти.
У почти всеобщего образования есть большой недостаток: кто попало знает твоих любимых авторов. Крайне неприятное чувство: как будто видишь свой домашний халат на пьяном незнакомце.
После очередной игры все окружили меня и сказали, что я подвожу команду, а учительница физкультуры спросила огорченно, неужели мне не нравится лакросс (так называлась игра). Я ответила, что совсем не нравится, а она сказала: «Жаль-жаль, ведь для твоего отца это так важно. А что тебе нравится?» Я ответила, что точно не знаю, а вообще мне нравится, когда вокруг все тихо и спокойно и не надо ничего делать, а можно гулять на природе и смеяться над тем, что другим вовсе не кажется смешным, и чтобы меня не заставляли высказывать свое мнение (например, о любви и всяких особенных вещах). Тогда она спросила, не могу ли я чуточку постараться ради отца, а я ответила, что нет, к сожалению, не могу, и она оставила меня в покое. А другие по-прежнему ворчали, что я подвожу команду.
Некоторое время он размышлял, пребывая вне времени.
Разгадки нет, остается лишь принять, что мы обессиленно возвращаемся, час за часом и минута за минутой, во всепрощающую и всепонимающую изначальную слизь.
Однако мистер Клоп в конце концов сделал-таки предложение. Черт побери, сказал он, Д.Г. Лоуренс был прав, говоря, что между мужчиной и женщиной должно быть нерассуждающее, тягучее, тоскливое, горькое нутряное напряжение, а как его достичь, если не в долгой монотонности брака?
Он был старый (лет тридцати)...