— У меня пятеро сыновей, — продолжала княгиня Ингерда, не выпуская подбородка Сармата. — Нужно ли мне бояться, что вы причините друг другу зло?
Сармат всегда смотрел на мать с несвойственной ему нежностью.
— Вовсе нет, — звонко ответил он. — Тебе не нужно бояться.
И тогда он, конечно, солгал.
О ком женщина откажется говорить при дюжине мужчин? Либо о себе, либо о другой женщине.
Хортим, не мигая, следил за Фасольдом, хрустнувшим шеей. Только хоть слово скажи, только попробуй — но воевода сплюнул под ноги и ушел, подхватив топор со стола.
У каждого человека есть мелочи, открывающие его, будто свиток.
Княжна словно пришла из другого мира, мерцающего, как чрево Матерь-горы. Этот мир — многолетняя слава, древняя кровь и верные воины, которых воспоют в легендах. Это литые колокола на соборах, бьющие на княжеское рождение, свадьбу и смерть. Это величие, ладан и бархат, а не пряжа, коромысло и холстина.
У седого Крумра была смирная светлая кобылка, но на мосту через Русалочью реку она неожиданно понесла. Старик, охнув, перехватил поводья все еще крепкой рукой — и не сумел ее удержать. Кобылка, вдохнув запах тины, испуганно заржала, забилась и, оттолкнув остановившегося коня Скали, — изо рта мужчины полилась жуткая ругань, — поторопилась к земле. Она обогнала коней Тойву и Оркки Лиса и, перемахнув через последние доски, перенесла хозяина на противоположный берег.
— Стой, дура! — Крумр натянул удила. Седые пряди хлестнули его по сильной спине. — Стой!
Светлая кобылка заржала еще раз — жалобно и тихо. И остановилась, принявшись тревожно перебирать ногами.
— Ох, братцы, ну и дела, — Крумр вытер лоб медвежьей ладонью. И облегченно засмеялся.
На ночь они остановятся ниже по долине, врезающейся в скалистое предгорье. А утром недосчитаются седого Крумра — часовые расскажут, как он, едва не затеяв драку, взял смирную кобылку и поехал на юг от лагеря, к болотам, в которых терялась Русалочья река. Совьон знала, что Крумру почудилось, будто там кричала его дочь Халетта. Что ночью он будет словно пьян или болен, и русалки уволокут его тело туда, где вода быстрее. Зацелуют-обглодают глазницы, вплетут цветы в седые волосы, затянут косы вокруг шеи. Рыбы поселятся в его ребрах, а водоросли опутают грудину.
Хортим не успел ответить — вежливо и достойно. Из горла Фасольда вырвался нечеловеческий, звериный рык. Прежде чем всполошилась Соколья дюжина и двинулись княжеские кмети, воевода выхватил топор и со страшным треском вогнал его в ближайший стол. Под лезвием разошлась древесина, и в дубовой столешнице появился раскол, короткий и зияющий.
— Вот тебе, а не гости и пиры, волчий выродок. — С лица Фасольда еще не сошла багровая пелена. — Ты всего лишь трус, Мстивой Войлич, который трясется за свою шкуру.
Весь мир для нее состоял из нитей. Нити леса, воды, запаха ежевики, конского топота. Они тянулись по воздуху, путались, тонко звенели — бери их, Рацлава, пропускай сквозь свирель и тки музыку. Но из самых нежных, горячих, певучих нитей-струн состояли люди.
Жаровня потухала — в ее неверном свете Хортиму привиделось, что зрачки у Вигге вертикальные.
— Сов Ён быть старше на восемь, но казаться, что на восемьдесят. До того она есть загадочна.
— У меня тоже есть такой друг. Он старше меня на шесть зим, а кажется, что на шестьдесят. Он не загадочный, просто ворчливый, как дряхлый дед.
Люди проводят его так, как не провожали никого раньше. Для Хьялмы выстроят великую усыпальницу, и к ней еще долго будут приносить корзины с фруктами, зерном и охапками цветов — как дань памяти. Над гробом воздвигнут скульптуру: вот он, князь, лежащий над своей домовиной. На его лбу — халлегатский венец, в руках — меч, на теле — одежды, и на них камнерезы вытеснят каждый узор. Лицо статуи будет умиротворено и строго, устало опустятся гранитные веки, на которых удастся разглядеть каждую морщинку, появившуюся раньше времени...
— Гляжу, твой воевода опять невесел, а, Хортим Горбович? — Тихо ты. Не буди лихо.
— Ни к чему мне твой лекарь, князь. — Зубы у него были багровые. И язык, ворочающийся во рту, — багровый. — Не гоняй его зазря.
А потом в его глазах, светлых и холодных, будто древние ледники, мелькнули такие тоска и боль, что стало горестно.
И ходило ее горе у подножия гор, вдоль дремучего южного леса. Ходило ее горе, черное-черное, будто густой дым от тлеющих колес и тел. И сама она — это горе, сгорбленная и перепачканная в земле, простоволосая, исцарапанная тугими ветками.
Женщина на цепи… есть в этом что-то эротичное.
Вот и меня накрыло осознанием, что Роутег со всем разберется. Разберется с Вихо, со мной, со всеми проблемами. Возьмет – и разберется. Чисто по-мужски.
Смотри и наслаждайся. Знаешь, иногда стоит просто ловить момент.
– Почему сразу шучу? Я вполне серьезен, это волшебство. И ты знаешь, у меня есть ещё одно волшебное умение!
– Это какое? – мрачно поинтересовалась я.
– Удивительное, – направившись к комнате, в которой я спала, ответил он. – Невероятное, полезное и очень нужное волшебное умение – я способен превращать хорошеньких девушек в вампирш одним ловким движением кредитной карточки. Идём, покажу, что я тебе купил.
Обойдя сад по периметру, я миновала бассейн, тоскливо глянув на него, и вошла через дверь нас кухне. Войдя, обнаружила на столе массу пакетов с продуктами и сырым мясом, подавила желание найти что-нибудь сунуть в рот, и, как выяснилось, правильно сделала. Потому что хлопнула задняя дверь и на кухню вошел Кел, неся зажмурившегося и явно молящегося всем своим богам аллигатора. Последний был футов в пять в длину, упитанный, зеленый, на удивление чистый. И да - перепуганный, как и я.
- я еще не разделывал аллигаторов, - произнес оборотень, швыря нашего чешуйчатого друга на пол.
Земноводное шлепнулось с глухим звуком и застыло, притворяясь мертвым, видимо в надежде, что мертвечину никто есть не будет. Почему-то в душе шевельнулось что-то похожее на сочувствие.
С трудом вообще двигаясь, я запрокинула голову и посмотрела в его глаза. Они казались совершенно черными в сумраке приближающегося утра, но притягивали сильнее, чем все еще сияющие звезды. Они казались омутами, манящими, таинственными, опасными... Он вообще был опасен. А я сама себе вдруг показалась бабочкой. Мотыльком, прилетевшим на свет огня. Он и был огнем, Роутег — огонь, а меня он, кажется, совершенно не зря называл Апони — бабочкой. Маленькой хрупкой бабочкой «...»
Относись к этому проще, как и следует относиться к уже свершившимся фактам.
– Склонность человеческих самок к театральным выпадам – это нечто.
– У меня – лучше, – улыбнулся Роутег. А после медленно наклонился и, прикасаясь к моим губам, прошептал: – Гораздо лучше, чем я когда-либо мог мечтать, – моя женщина любит меня. Без привязки, зова крови и притяжения, свойственного истинной паре. Любит настолько сильно, что готова была страдать всю жизнь, только бы я был счастлив. Моя маленькая Апони, нельзя же так.
— Аллигатор? — удивленно спросил Кел. А затем — обвинительно: — Откуда?!
— Мой. В рюкзаке притащила. И вот выпустила, в надежде, что сожрет кого-нибудь.
— Ха-ха.