Время перемололо в прах и властителей Кремля, и их ворогов.
На земле сменялись века и эпохи, а в космосе длился все тот же беспредельно долгий миг.
Сегодня не стреляют – выходной у них там, что ли? Дождя тоже нет. Вчера еще лило как из ведра, а сегодня распогодилось, развёдрилось, как и не было ничего. Вот бы и с войной так! Встанешь – а она рассосалась, растворились в воздухе груды искореженного металла на полях, исчезли неразорвавшиеся снаряды, к которым и подходить даже страшно, мужики – да и бабы тоже – поснимали камуфляж, забросили в ставки автоматы, гранаты, ПЗРК и чего там еще есть, да и разошлись по своим делам. Кто обратно в шахту, кто – в техникум, поликлинику, на завод… мало ли прекрасных мест на свете по сравнению с окопами, блиндажами или блокпостами? И чтобы не было ни сгоревших домов, ни растяжек вдоль дорог, ни страшных отметин от стальных гусениц на асфальте, ни сожженных машин у обочин… Чтобы в магазин можно было пойти когда угодно, хоть в десять вечера, а не строго с восьми до десяти утра, когда не стреляют и не так страшно, чтобы банки работали; чтобы можно было нажать кнопочку и позвонить кому угодно – хоть в Харьков, хоть в Донецк, хоть во Львов или даже в Дрезден. Чтобы дети расчерчивали мелом на асфальте классики, а не сидели в темных комнатах – потому что окна загорожены железными ставнями от осколков. Чтобы знать, что первого сентября школа обязательно состоится – с толстоногими провинциальными астрами, обернутыми в целлофан, с первоклашками – новенькими, как и их портфельчики, банты и гольфы.
– Слушайте, меня страшно интересует такой вопрос, – задумчиво говорит Маруська. – Вы случайно не знаете, отчего, если какой-нибудь дурак хочет попасть во власть, он сразу начинает раздавать гречку? Ну почему именно гречку, а? – заводится она с пол-оборота. – Почему, скажем, не рис? Саго? Картофельный крахмал? Кофе в зернах? Я, например, эту самую гречку на дух не переношу!– Гречка – символ селянского и вообще гражданского благополучия, – поясняю я сердитой Маруське. – Ее много не родит, как той же пшеницы, из нее варят вкусную кашу, пекут гречневые блины…
– Нет, я бы гречку запретила. Вообще. Да ну ее на фиг! Это просто какой-то символ коррупции, и все! Как кокаин в Колумбии, ей-богу!
Страшно? Страшно, наверное, когда ты стоишь одна, а в тебя плюют. А на Майдане мне не было страшно. Даже когда снайперы начали стрелять и погиб Негоян — самый первый из тех, кого потом назовут Небесной сотней, и я поняла, насколько мы все, находившиеся там, уязвимы и смертны, я не боялась. Может быть, не страшно было потому, что нас, единомышленников, думавших и чувствовавших, как одно целое, было очень много? Почти два с половиной миллиона людей на площади и прилегающих к ней улицах стояли плечом к плечу и ощущали друг друга, как единый организм. Наверное, так пчелы чувствуют себя роем — грозным, гудящим… От одной пчелы можно отмахнуться, но что делать, когда пчел миллионы? Против роя бессилен даже медведь. Сегодня наш рой рассыпался, распался на отдельные составляющие, но мы знаем, на что мы способны. Это осталось в нас навсегда.
Я не знаю, есть ли во Вселенной тот, кого верующие называют Богом. Вполне возможно, что он, этот всемогущий разум, создавший ради собственного развлечения из конструктора имени периодической системы Менделеева все на свете, включая гангрену, столбняк и прочие радости, существует. Но очень глупо надеяться на то, что он исполняет просьбы и желания, потому что это – вообще не его работа. Для нас он сделал максимум возможного: очистил планету от динозавров, которых, наверное, сотворил исключительно затем, чтобы они сожрали заполонившие все пространство гигантские хвощи и удобрили Землю под будущие леса и пажити. А затем Бог опрометчиво заселил планету нами. Неблагодарными. Которые тут же пожелали петуний соседа своего и начхали на мирное сосуществование друг с другом. Мы, несомненно, куда хуже динозавров, убивавших исключительно пропитания ради. Мы загадили свой мир той самой таблицей Менделеева, с которой так и не смогли разобраться культурно. Заполонили океаны мусором и вырубили леса. Мы непоследовательно истребляем животных, а затем так же непоследовательно пытаемся их восстановить. Из остатков других животных, которых случайно недоистребили. И при этом мы постоянно что-то клянчим у Бога. Нет, мы даже не просим – мы требуем, как я час назад. Но разве в его силах остановить войну, которую развязали люди? Мы сами? Почему он должен исправлять НАШИ ошибки?
Плохие никуда не делись – не сгинули, не растаяли, и они по-прежнему держат в своих руках почти всю полноту власти. А мы… мы разошлись по домам. Потому что стоять на Майдане уже не было смысла. Сегодня у каждого из нас свой Майдан, собственный и индивидуальный. Нам нужно работать и на войну, и против войны одновременно.
Говорят, физическая работа не оставляет места для размышлений. Какой дурак это придумал? Наоборот, когда руки заняты, голова начинает работать в особо продуктивном режиме.
Одни на этой войне пропадают без вести, другие же, как Маруськин братец, за полгода неслыханно поднимаются.
Я, млять, считаю — войной пользоваться надо. Другого такого момента, может, во всю жисть может не будет
Нам бы техники, техники побольше, а людей мы найдем... дурное дело нехитрое.Оно само наводится, кнопочки только нажимать!
Удивительно, как скоро человек привыкает к роскоши!
– Чего ты здесь ищешь, мальчишка? Я думал, что хоть днем все уйдут и дадут мне умереть спокойно. Тяжело умирать на людях.
– Я не помешаю вам умирать, – вежливо сказал я. – Умирайте, пожалуйста. Я только ищу местечка, где бы укрыться от холода.
Конечно, если бы мне предложили сделаться трубочистом в прошлую ночь, когда я, голодный и иззябший, лежал на навозной куче, я, может быть, с радостью согласился бы. Но для мальчика, сытно поужинавшего, сидевшего на мягком диване и одетого в теплую фланель, лазанье по трубам совсем не представлялось приятным занятием.
Когда у человека в кармане тринадцать шиллингов и шесть пенсов, он может найти тысячу средств прожить честно.
Любовь матери бесконечна
Труден только первый шаг; сделав его, я уже не останавливался. Я старался убедить себя, что я несчастный, всеми покинутый ребенок, что меня все преследуют и ненавидят, что я поневоле должен поступать нечестно, чтобы не умереть с голоду. При втором воровстве я уже жалел, что в кошельке нашлось всего только четыре шиллинга, а при третьем и сам не помню, что чувствовал, так как за ним скоро последовало четвертое, пятое и так далее.
Рипстон и Моулди, заработав себе достаточно на пропитание, также не стащили ни одного яблока на базаре.– Вот, можно сказать, честно поработали утро, – сказал, принимая от нас деньги, Моулди, который всегда был нашим казначеем.– Это лучше, чем добывать разное вещи дурным манером да продавать их, – осмелился заметить я.– Еще бы, конечно, так больше добудешь!– Мне бы хотелось, чтобы меня заставляли работать, а не… делать другое, – сказал я.– Кто же тебя заставляет? Беда в том, что нельзя всегда одним заниматься. Порою так плохо придется, что недолго и с голоду помереть. По-моему, надо браться за все, что попадет под руку.
Если бы я была мужчиной, я бы подкараулила их да задала им такую трепку, что чудо!
Порой ты не можешь говорить, но не потому, что другие тебе не позволяют, а потому что боишься того, что можешь сказать.
Пока ты не умер, всегда есть что терять.
- Рио, почему ты выбрала именно меня? - спрашивает он.
- Я очень долго прислушивалась, - ответила я. - И поняла, что ничей больше голос в мире не звучит так надёжно, как твой
Рио, каждый человек в какой-то момент своей жизни хочет сделать больно другому. Такова уж человеческая природа.
Дети беззвучно плакали и прятали свои слезы, пока учились, работали, взрослели. Они стали сильными, потому что дети быстро оправляются от горя, но я готова поклясться, что даже после того, как они перестали плакать открыто, их сердца продолжали обливаться слезами.