Какой был восход! Мы пришли к лодке раньше гребцов и сидя восхищались тем, как постепенно светлела и расцвечивалась природа, особенно небо... Как мы жалеем всех интеллигентов, которые никогда почти не видят восходов! Когда вошло и блеснуло солнце, то все потемнело и глазам стало больно: пошли разноцветные круги...
Все-таки за моей спиною образовалась группа зрителей — прохожих отпетых, не деревенских.
— Дивлюсь,— говорит один голос,— и тут человек и там человек.. чудно! Диковинно...
— Э-эх, батюшки!!! Да, брат, вот оно: кому какой предел, стало быть, положон... господи-батюшки... и до чего это люди доходят: ведь живой, совсем живой стоит на холстике.
Один сел близко около меня на корточки, вздыхает.
— Тиртисенью лисируете? — Оглядываюсь: самый обыкновенный бурлак лет под сорок.
[«Тиртисенью» — терра ди сиеной, или жженой сиеной — одной из красок, которыми живописцы пользуются для лессировки, то есть для вторичного прописывания тонким слоем с целью видоизменить или усилить какой-либо тон.]
— А вы что же, живописью занимаетесь? — спрашиваю.
— Да-с, я иконописцу отдан был в ученье, писать образа... Давно уже это дело было... А и как же смело это вы с красками обращаетесь! Ну, да у нас и красок таких не было.
И он начал что-то объяснять товарищам.
— Да ведь ты что понимаешь?.. Ты посмотри, как он горит всей душенькой своей! Ведь как замирает! Ты думаешь, это легко!.. Ведь душа-то из него чуть не вылететь хочет. Стало быть, туда, на холст...
Понемногу мы все более и более пристращались к героическому эпосу и, наконец, начали комплектовать полки из мальчишек и не шутя стали воевать. Как-то странно произошло, что Макаров и брат мой совсем не принимали в этих баталиях участия. Усевшись где-нибудь повыше на горах. они наблюдали нас с птичьего полета. Впрочем, Макарову, конечно, было жаль и сапог и всего костюма, которые горели на росе в лесу.
А армия Васильева и моя вели ожесточенную войну. Засады в кустах, прятки в ямках, ползание за камнями— все это делалось с трепетавшим сердцем, пересохшим горлом. Обойти неприятеля, взять в плен его зазевавшуюся где-нибудь роту, отбить отсталого, ловко схватив за шиворот мальчугана, ему давалась подбойка правой ногой под коленки сзади и... Тут же сам собой срывался классический стих при виде, как
С шумом на землю он пал, и взгремели на падшем доспехи.
Хотя доспехи эти были большей частью ватная рвань и ложилась она мягко, неслышно на траву или на пень, но воображение рисовало и латы и шлемы, торчащая вата с прорванной шапки обращалась в султаны... А оружие наше росло тут же неподалеку, в лозняках. Необыкновенно ровные и гибкие лозы в изобилии доставляли нам длиннотенные пики с султанчиками, и мы постоянно упражнялись в метании их в цель.
«Есть упоение в бою»,— и я испытал это здесь до потери всякого разума. Пики летели густым косым дождем, когда наши колонны шли в рукопашный бой... И я до того рассвирепел и повел своих, дрогнувших в низкой лощине на приступ, что опомнился, когда кровь полилась уже мне на грудь. Одна меткая пика неприятеля ударила меня в верхнюю челюсть под самым глазом... Если бы она попала на полдюйма выше, остался бы я одноглазым циклопом, но случай спас меня...
Вообще на Волге быстро замирает звук человеческого голоса. Чуть, бывало, отстанешь от товарищей, кричишь, кричишь, — никакого ответа не слышно, товарищи идут, не оглядываясь, в полной тишине...
А главным глашатаем картины ["Бурлаки на Волге"] был поистине рыцарский герольд Владимир Васильевич Стасов. Первым и самым могучим голосом был его клич на всю Россию, и этот клич услышал всяк сущий в России язык. И с него-то и началась моя слава по всей Руси великой.
Земно кланяюсь его благороднейшей тени.
Но я был невежественно смел по-провинциальному и самоуверен уже и умен, как истый провинциал.
Нeкoтopыe, ocoбeннo мoлoдыe пapни, дaжe нe бyдyчи пьяными, нapoчитo пpитвopялиcь тaкими — дo «пoлoжeния pиз». Этo, oкaзывaeтcя, пoднимaлo
иx в oбщecтвeннoм мнeнии дepeвни; дa, вo вcякoм oбщecтвe cвoe oбщecтвeннoe мнeниe: знaчит, ecть нa чтo пить, знaчит, нe дypaк, мoжeт зapaбoтaть.
— Ведь это становой к нам, — говорю я Васильеву и Макарову. — Что же, не прибраться ли нам?
— Вот еще! Знаешь ли,— смеется Васильев,— есть два слова, которыми можно отделаться от всех явлений жизни. Например, тебе говорят: «Становой едет». Ответ: «Ну так что ж?» — «Да ведь надо же приодеться?» — «Вот еще!» Запишите, братцы, эти два слова; что бы вас ни спрашивали: ответ — первое «ну так что ж,?», второе «вот еще!»
Caмaя блaгoтвopнaя и пoлeзнaя для чeлoвeчecтвa идeя, ecли oнa ввoдитcя пpaвитeльcтвoм в пoдвлacтнoй cтpaнe пo пpинyждeнию, быcтpo дeлaeтcя бoжьим
нaкaзaниeм нapoдy.
Скoлькo бы xyдoжник ни пoлoжил ycилий, кaкoгo бы cxoдcтвa oн ни дoбилcя, пopтpeтoм никoгдa нe бyдyт дoвoльны впoлнe.
Ещe в юнocти мы yчили, чтo тpи вeликиe идeи зaлoжeны в дyшy чeлoвeкa: иcтинa, дoбpo и кpacoтa.
Я дyмaю, идeи эти paвнocильны пo cвoeмy мoгyщecтвy и влиянию нa людeй.
Чeлoвeк бeз yбeждeний — пycтeльгa, бeз пpинципoв — oн ничтoжнaя никчeмнocть.
Старик Джиованни Туба еще в ранней молодости изменил земле ради моря – эта синяя гладь, то ласковая и тихая, точно взгляд девушки, то бурная, как сердце женщины, охваченное страстью, эта пустыня, поглощающая солнце, ненужное рыбам, ничего не родя от совокупления с живым золотом лучей, кроме красоты и ослепительного блеска, – коварное море, вечно поющее о чем-то, возбуждая необоримое желание плыть в его даль, – многих оно отнимает у каменистой и немой земли, которая требует так много влаги у небес, так жадно хочет плодотворного труда людей и мало дает радости – мало!
Знойный день, тишина; жизнь застыла в светлом покое, небо ласково смотрит на землю голубым ясным оком, солнце – огненный зрачок его.
Море гладко выковано из синего металла, пестрые лодки рыбаков неподвижны, точно впаяны в полукруг залива, яркий, как небо. Пролетит чайка, лениво махая крыльями, – вода покажет другую птицу, белее и красивее той, что в воздухе.
Мреет даль; там в тумане тихо плывет – или, раскален солнцем, тает – лиловый остров, одинокая скала среди моря, ласковый самоцветный камень в кольце Неаполитанского залива.
– Пройдя путь от груди матери на грудь возлюбленной, человек должен идти дальше, к другому счастью…
– У вас, Трама, такой хороший мозг, и, право, жаль, что вы – идеалист…
– Чудесный день, не правда ли? – Это чувствуешь даже в мои пятьдесят лет…
Благоразумие? Оно свое у каждого зверя.
Тихими ночами лета море спокойно, как душа ребенка, утомленного играми дня, дремлет оно, чуть вздыхая, и, должно быть, видит какие-то яркие сны, – если плыть ночью по его густой и теплой воде, синие искры горят под руками, синее пламя разливается вокруг, и душа человека тихо тает в этом огне, ласковом, точно сказка матери.
Поет море, гудит город, ярко сверкает солнце, творя сказки.
Синее спокойное озеро в глубокой раме гор, окрыленных вечным снегом, темное кружево садов пышными складками опускается к воде, с берега смотрят в воду белые дома, кажется, что они построены из сахара, и все вокруг похоже на тихий сон ребенка.
– Или – думал: «Поживем немного, я буду тебя любить, сколько ты захочешь, а потом ты дашь мне денег на лодку, снасти и на кусок земли, я ворочусь тогда в свой добрый край и всегда, всю жизнь буду хорошо помнить о тебе…»
– Это – не глупо…
– Потом, к утру – думал уже – что, пожалуй, ничего не надобно мне, не нужно денег, а только ее, хотя бы на одну эту ночь…
– Так – проще…
– На одну только ночь!..
– Экко! – сказал старик.
– Мне кажется, дядя Пьетро, что маленькое счастье – всегда честнее…
Ветер становился всё крепче, волны выше, острее и белей; выросли птицы на море, они всё торопливее плывут в даль, а два корабля с трехъярусными парусами уже исчезли за синей полосой горизонта.
Крутые берега острова в пене волн, буяня, плещет синяя вода, и неутомимо, страстно звенят цикады.
О дурной встрече можно забыть, получив хорошие проводы!
– Ты погибнешь, – пригрозил он ей. – Ты – тоже, – ответила она. У нас говорят мало.