Слишком многие люди принимают свои привычки за основные законы мира.
Прятаться за будущим — это форма трусости.
Гаусс любил мать несказанно. Он бы умер, случись с ней что. И это не пустые слова. Он знал, что просто не смог бы этого пережить. Так было, когда ему было три года, и тридцать лет спустя по-другому не стало.
Знание - мучительная вещь и доставляет боль.
К счастью, записал он в своем дневнике, ему неведома морская болезнь. И тут его сразу и вырвало.
Тот не станет немецким мужчиной, кто не испытает страха метафизического.
Мир, если понадобится, можно измерить и исчислить, но это ещё далеко не означает того, что он будет понят.
Кто на гору поднялся, тот достиг вершины. А кто вершины не достиг, тот и на гору не поднялся.
Он тоже хочет путешествовать, признался Гумбольдт.
Форстер кивнул. Многие хотят. И все потом раскаиваются.
Почему?
Потому что никто потом не может вернуться назад.
Если присмотреться внимательнее, за любым событием можно разглядеть тончайшую сеть причинно-следственных связей. Лишь отступив подальше, замечаешь в ней великие образцы. Таким образом, свобода и случайность суть порождения средней дистанции, все дело в расстоянии.
Художники как-то слишком легко забывают свою задачу: отразить то, что есть. Художники принимают всякого рода отклонения от нормы за достоинство и силу, но их выдумки сбивают людей с толку, а стилизация искажает мир. Сценические декорации, например, где даже не скрывается, что они из картона, или английская живопись, фон которой — расплывчатая мазня масляными красками, как и романы с их лживыми сказками, в которых теряется здравый смысл, потому что авторы приписывают свое вранье историческим фигурам.
Дома лежали два письма. Одно от старшего брата, который благодарил его за поддержку.
Увидимся ли мы еще или нет, но в принципе мы на сегодня опять вдвоем, как и прежде. Нам с малолетства привили мысль, что жизнь — вещь публичная. Мы оба думали, что наша жизнь — это весь мир. Но постепенно круг сужался, и мы усвоили, что истинной целью наших устремлений является не космос, а каждый из нас, один для другого. Ради тебя я хотел стать министром, ради меня ты поднялся на самую высокую гору и спускался в глубокие пещеры, для тебя я открыл лучший университет мира, а ты для меня — Южную Америку, и только глупцам, которые не понимают, что такое жизнь двоих друг для друга, могла прийти в голову мысль о нашем соперничестве. Только потому, что на свете был ты, я стал воспитателем и просветителем государства, только потому, что существую я, ты стал исследователем целой части света — одно соразмерно с другим. А для соразмерности у нас всегда было верное чутье, оно никогда нас не подводило. Я призываю тебя не оставлять этого письма на будущее как свидетельство завершения нашей корреспонденции, даже если ты, как ты мне сказал, больше не придаешь значения будущему.
Я открыл, что люди готовы постигать превратности и невзгоды, однако не добиваются многого, потому что боятся боли. Кто же решится испытать боль, тому откроются вещи, которые...
Все это только помехи, заметил Гумбольд. Жениться можно лишь в том случае, если не собираешься достичь в жизни чего-то существенного.
Потом он стал вглядываться в страницу и вглядывался до тех пор, пока и незнакомые значки не наполнились вдруг смыслом сами собой и не возникли слова. Он стал перелистывать страницы, дело пошло все спористее, и через несколько часов он уже мог бегло читать, и в тот же вечер одолел всю книгу, весьма, кстати, скучную — речь там шла о Христовых слезах да о сердечном покаянии грешников. Он притащил книжку к матери, чтобы и ей объяснить, что значат все эти значки, но она только с печальной улыбкой покачала головой. В этот миг он понял, что ни у кого нет желания использовать свой разум. Всем хочется покоя. Людям хочется есть и спать, и чтобы все с ними хорошо обращались. И чтобы поменьше думать.
Деньги и знания.
Деньги, сказал он, лучше, чем знания.
Намного лучше, согласился тот , что в цилиндре. Между прочим, жизнь чертовски коротка, так зачем же рисковать?
Затем, что она коротка.
Он тоже хотел путешествовать, признался Гумбольд.
Форстер кивнул. Многие хотят. И все потом раскаиваются.
Почему?
Потому что никто потом не может вернуться назад.
Мы каждый по себе и все же нас двое, что ты таков, каким я не должен быть, а я такой, каким ты не можешь быть; что мы обречены на то, чтобы вместе избывать существование, оставаясь друг другу ближе всех прочих людей, хотим мы того или нет.
На русской границе стоял казачий отряд, которому было предписано сопровождать их в дальнейшей дороге.
Гумбольдт заметил, что это абсолютно излишне.
Он должен доверять ему, сказал начальник погранзаставы, это абсолютно необходимо.
Он многие годы провел в диких местах без всякого сопровождения!
Здесь не дикие места, возразил начальник погранзаставы, здесь Россия.
Некогда дьявол или его временно исполняющий обязанности слепил себе целое потешное войско, и так на свет произошли цикады. А может быть, цикады произошли совсем по другой причине.
— Делайте… то, что захотите, то и делайте, — пробормотал Пророк. Он оказался ужасно лёгким, как горсть абрикосовых косточек, возможно, он и был горсть абрикосовых косточек. Мы схоронили его близ корней Великого Дерева, мы схоронили в корнях какого-то дерева. Вероятно, во всём этом был какой-то смысл, мы сами не можем понять, какой. Мы оглядываемся. Мы думаем — чего же мы хотим-то на самом деле. На самом деле, мы ничего не хотим. Мы вглядываемся в небо. Вдруг там что-то покажется? Вдруг наши чаянья окажутся не пустым ремеслом? Каждый вечер мы зажигаем огни возле Большого Оврага — вдруг это подействует. Обычно оно не действует. Но мы не оставляем наших попыток. Возможно (думаем мы), попытки только и составляют соль нашего существования. Вполне бесплотного и неблагонадёжного в этом смысле. Возможно, смерть — та же соль. Нет, не та. Вот эта.
Кто мог бы подумать, что пустыня цветёт изнутри. Её безводное чрево рождает солёные розы. Серебристые, цвета жжёного сахара, они взрезают песок острыми рёбрами, вызревают в глубинах, снизывают сами себя в гирлянды или причудливые скопища. Вот венец с голову младенца, вот с голову отца, вот с голову агнца, а то глыбы с целого тельца, их нелегко бывает извлечь на поверхность. Так цветут они под слоем мелкого кварца, точно ископаемые растения. Мелкие продают по дешёвке туристам как сувениры, крупными подпирают двери или используют в качестве пресса. Кто мог бы подумать, что пустыня цветёт изнутри.
Кроткая черепаха, старушка, сморщившаяся ещё до своего рождения, маленькая пленница, заключённая в объятья собственного скелета — как осторожно выпрастывает она свою чешуйчатую голову, оснащённую крепким клювом, как ручки-грабельки её рыхлят песок, когда она выползает погреться на солнышко, украдкой, как всё, что она делает, точно жизнь её принадлежит какому-то другому,
Спрут, как мы, от страха бледнеет и от гнева багровеет. Пищу на вкус ощущает руками, точно весь он — один ветвящийся язык. Вещи с его точки зрения делятся на горькие, сладкие, солёные, острые и умозрительные — т. е. те, которые никакого вкуса не имеют вовсе.
Многие юристы допускают, что всякие разговоры о правах, при отсутствии достаточной силы, чтобы отстоять их, являются одним из видов празднословия.