Я не обладаю талантом описывать женские чары, не то я бы с радостью изобразил, как медленно и постепенно расцветала эта красотка-голландка: как ее синие глаза делались все глубже и глубже, яркие губки алей и алей; как в свежем дыхании своих шестнадцати лет она мало-помалу созревала и округлялась, пока в семнадцатую весну ее жизни наконец не стало казаться, что еще немного — и она разорвет путы своего корсажа и распустится пышным цветом, словно бутон расцветающей розы.
Странная штука эта «историческая память». События не стираются из нее так, как они стираются из памяти личной. Расстояние между мной и тем, что было до меня, с детства остается неизменным. Где-то на подсознательном уровне мне всегда будет казаться, что Великая отечественная война закончилась всего три-четыре десятилетия назад, а под «прошлым веком» подразумевается девятнадцатый. Пренатальная память, невидимый источник. Как ни эффектна «питейная» метафора Динау Менгесту, она, разумеется, неверна: ведь реки не вытекают из моря, а, наоборот, впадают в него, как в беспамятство. Как и другие реки, эта питается грунтовыми водами, дождевыми ручьями. И, уж если на то пошло, можно сказать, что детство – сезон дождей, и собранной влаги хватает на всю продолжительность памяти, даже когда эта река берет начало в самом засушливом из регионов.
Классическую эфиопскую живопись ни с чем не спутаешь: она вся состоит из удивленных аспидно-черных глаз в пол-лица. На картинах мастера гондэрского периода Аббы Хайле Мескела эти глаза, как глаза Джоконды, неотступно следят за наблюдателем. Это глаза праведника: по традиции, праведники всегда изображаются анфас, а грешники – в профиль. С приходом Дерга вся «старая» живопись, от росписей Средневековья до модернистов Афэуорка Тэкле, Гэбрэ Кристоса Дэста и Скундера Богоссяна, была объявлена идеологически чуждой, но основные принципы перекочевали в новый стиль: на полотнах эфиопского соцреализма враги народа показаны в профиль, а строители коммунизма – анфас.
Мы гномы, гномы, гномы!
Плевать нам на людей!
Мы любим злато, злато!
Всегда спасем мы брата
И эльфов пнем под тощий зад!
Врага завидев, не повернем назад!
Зеленых полуорков нарежем, как салат!
Но прежде нагребем деньжат,
чтобы построить град!
Вели-и-и-икий гномий гра-а-ад…
«А потом на меня асфальт кидаться начал».
Когда тихо — буду спать! Когда надо — воевать! Петушиться без причины, Будут только дурачины!
По изобилию поэтов, день, который мы теперь переживаем и который длится уже десять лет, нельзя почти сравнить ни с каким другим днем прошлого, даже с наиболее солнечным, наиболее богатым цветами. Было много тихих и нежных прогулок по росе – по следам Ронсара. Было прекрасное время после полудня, когда вздыхала среди гобоев и громких труб томно усталая виола Теофиля. Был романтический день, грозовой, мрачный и царственный, к вечеру пронзенный криком женщины, которую душил Бодлер. Был лунный свет Парнаса. Но уже всходило солнце Верлена.
Чем бы книга ни была, простым булыжником или бриллиантом, ее надо судить как таковую, оставив в покое каменоломню или тот горный поток, откуда вышло это создание человеческого духа.
В былые времена смысл жизни был известен. Тогда люди знали самое главное – они знали конечную цель их пути, знали, в каком последнем приюте приуготовлено для них вечное ложе покоя. Но когда благодаря Науке было отнято у них стихийное знание чувств, одни возликовали, вообразив, что с них упало все лишнее, а другие предались отчаянию. Им почудилось, что на них взвалили еще одну, новую тяжесть, и эта тяжесть показалась им невыносимее всех остальных. Эта тяжесть – сомнение.
Им твердили об общем корыте как о высшем идеале, и теперь они не смеют поднять своих глаз к небу. Они знают, что вожди жизни строго их за это накажут.