За месяц мой образ мыслей изменился настолько, что я сама себя с трудом узнавала. Безусловное приятие со стороны сверстников не оставило и следа от прежней неуверенности. Странное дело, но эти беспризорники, пена военной лихорадки, показали мне, что такое человеческое братство. После того как мне довелось разыскивать на продажу небитые бутылки вместе с белой девчонкой из Миссури, мексиканкой из Лос-Анджелеса и негритянкой из Оклахомы, я никогда уже не ощущала себя изгоем человеческой расы. Отсутствие критики — оно было обычным делом в нашей разношерстной компании — произвело на меня сильное впечатление и на всю жизнь задало для меня тональность терпимости.
Убедить маму оказалось, как я и предчувствовала, несложно. Мир менялся так стремительно, в нем зарабатывали столько денег, столько людей погибало в Гуаме и в Германии, что целые орды незнакомцев в одночасье становились добрыми друзьями. Жизнь сделалась дешевой, смерть — и вовсе бесплатной. Где было маме взять время на мысли о моем образовании?
Сама того не желая, из человека, не ведающего о собственном неведении, я превратилась человека, сознающего свое осознание. Худшей частью этого осознания было то, что я сама не понимала, что именно я осознаю. Я знала, что знаю совсем мало, но была убеждена: тому, что мне необходимо узнать, в Школе Джорджа Вашингтона меня не научат.
Малограмотные белокожие южане в полной сохранности доставили на Запад из Арканзаса и из болот Джорджии все свои предрассудки. Бывшие фермеры-чернокожие не оставили дома недоверие и страх перед белыми — то, что история внушила им на своих трагических уроках. Представители двух этих общин вынуждены были трудиться бок о бок на военных заводах, взаимная неприязнь нарастала и нарывами вскрывалась на лице города.
Любой уроженец Сан-Франциско готов был поклясться Золотыми Воротами, что в их охлажденном кондиционерами городе нет никакого расизма. Увы, он бы кардинально ошибся.
…белые у нас в городке такие упертые, что чернокожим даже ванильное мороженое нельзя покупать
– Михалыч, вы в самом деле – совсем не боитесь? – Мальчишка требовательно смотрел мне в глаза, будто ища обман.
– Бояться смерти? Глупое занятие.
– Почему?
– Я не верю в то, что после умирания организма есть какая-то форма существования сознания. Понял формулировку?
– А… ага. Но если все-таки есть?
– Тогда тем более нечего бояться. Если жизнь и дальше будет, то чего бояться? Как-нибудь наладится.
– А если в ад попасть? В настоящий ад? Не так, как вы вчера говорили?
– В ад? Илья, любая форма существования – это жизнь. Если она полна мучений, то это не беда, это просто такая вот хреновая жизнь. К тому же любые пытки рано или поздно заканчиваются. Или я от мук сойду с ума и перестану быть собой, тогда мучиться продолжит кто-то другой, а он может и не знать, что его жизнь – ад.
Я отшвырнул пистолет в сторону и, схватив его за запястье, прижав его ладонь к себе, начал убеждать:
– Илья, никто не хочет умирать, никто! Все хотят жить. Иногда человек устает и думает, что смерть будет лучше, но она всегда хуже. Никто не возвращается оттуда, никто! Любящие родители, друзья, дети – никто не вернулся! Мы умираем навсегда! Слышишь?
– Жить – хорошо. Жить – правильно. Но смерти бояться не надо. Я вот не боюсь, знаешь, почему? – Он замотал головой, шмыгая носом. – Потому что смерти – нет. Есть умирание, это может быть больно, страшно, но самой смерти – нет. Я хочу жить, но никто не живет вечно. Илья, иногда жить просто не получается. Это не плохо, это не хорошо, это есть...
Стремительно сдавали позиции государственные органы управления. Возникали как из ниоткуда рынки, рыночки, толкучки, как в девяностых, появились мгновенно ларьки, все запреты пропускались мимо ушей. Иногда ларьки сносили, вместе с содержимым. Иногда сносили суды и мэрии, тоже вместе с содержимым.