Если тебя хотят сделать изгоем, то не сдадутся просто так – и у тебя есть только один путь. Подняться так высоко, чтобы тебя не достали. При желании можно плевать вниз и швыряться вишневыми косточками.
Есть что-то, что остается за пределами слов и красок. Ты знаешь, что оно есть, но всё не можешь к нему подступиться – там глубина.
нет событий основных и неосновных, и всё важно, и всё в дело идет – будь оно хорошим или плохим.
Это понимает художник, рисующий жизнь в мельчайших деталях. Да, чего-то отразить он не в состоянии. Рисуя клумбу в южном городе, он не может вроде бы передать аромат цветов июльским вечером. И влажную духоту после дождя передать не может, в которой этот аромат растворяется, так что его можно пить. Но бывает удивительный момент, когда картина начинает благоухать. Потому что настоящее искусство – это выражение невыразимого, того, без чего жизнь неполна. Стремление к полноте выражения – это стремление к полноте истины.
настоящее покаяние – это возвращение к состоянию до греха, своего рода преодоление времени. А грех не исчезает, он остается как бывший грех, как – не поверите – облегчение, потому что раскаян. Он есть и – уничтожен одновременно.
Я живу с этим воспоминанием, и оно останется со мной до конца жизни. Ввиду того что конец может прийти скоро, предположу, что останется оно, видимо, и после смерти. Там встретятся все события и наши воспоминания о них. Если душа вечна, то сохранится, я думаю, и всё, к ней причастное, – поступки, события, ощущения. Пусть в каком-то другом, снятом, виде, в другой, может быть, последовательности, но сохранится, потому что я помню надпись на знаменитых воротах: Бог сохраняет всё.
Телевидение жестоко. Бесстрастно вроде бы фиксирует происходящее, но в этом бесстрастии и состоит жестокость.
– Чудес от нашей клиники не ждите. Это – так, чтобы не было недоразумений. Мы же сделаем всё, что сможем.
Я почувствовал, что широко, показывая все зубы, улыбаюсь:
– Так ведь я приезжал за чудесами…
– Чудеса – это в России, – взгляд Майера стал грустным. – Вы там живете по законам чуда, а мы пытаемся жить сообразно с реальностью. Впрочем, еще неизвестно, что лучше.
Теперь могу плакать сколько угодно – никто не видит – а вот нет слез. Для слез, оказывается, нужно чье-то присутствие, даже если считается, что он ничего не замечает.
Я теряю силы, память, но не испытываю боли – и в этом вижу явленную мне милость. Я ведь знаю, что такое страдание. Оно ужасно не мучением тела, а тем, что ты уже не мечтаешь избавиться от боли: ты готов избавиться от тела. Умереть. Ты просто не в состоянии думать о таких вещах, как смысл жизни, а единственный смысл смерти видишь в избавлении от страдания. Когда же болезнь тиха, она дает возможность всё обдумать и ко всему подготовиться. И тогда те месяцы или даже недели, что тебе отпущены, становятся маленькой вечностью, ты перестаешь считать их малым сроком. Прекращаешь их сравнивать со средней продолжительностью жизни и прочими глупостями. Начинаешь понимать, что для каждого человека существует свой план. При чем здесь средняя продолжительность…
Трудно долгое время ощущать остроту чувства – любого. Мне кажется, устаешь даже бояться смерти. В конце концов наступает то, что у одних принимает форму равнодушия, у других – успокоения.