– С каких это пор ты размышляешь о Стендале? С каких пор ты вообще размышляешь?
– С самого рождения, – ответила Ванда, грациозно обмахиваясь книгой.
...в этих глазах светились мольба и благодарность, и немой приказ, и нежность, и еще что-то такое, что Константин всю жизнь жаждал увидеть в чьем-нибудь обращенном к нему взоре.
– Видите ли, господин фон Мекк, – снова заговорил капитан, – мы лишились одного поколения между побежденными в Первой мировой войне и их детьми тридцать девятого года, между озлоблением и яростью; мы лишились мира – поколения, которое хотело бы мира. Германия прямо перешла от воспоминания о войне к жажде следующей войны. Тогда царили нищета и озлобление, а сразу же вслед за ними возникло новое, дрессированное поколение, созданное, чтобы воевать, – и это дало нам самую прекрасную армию в мире, самую мощную и непобедимую.
Он никогда и ни по ком еще так не плакал, а теперь оплакивал себя самого, свой образ, искаженный и померкший, и сознание того, что плачет он из-за себя, над собой и с такой невыносимой горечью, удваивало его стыд, его отчаяние и его рыдания.
И она ощутила, как вновь рождаются в ней, просятся наружу нежные и простые, детские прозвища начала их любви, их первых встреч. Ею завладели покой, и грусть, и смутная горечь счастья.
Он обожал Ванду, как только может мужчина обожать женщину, а режиссёр – актрису, и обожание его перешло все границы, когда снимая в конце дня последний крупный план – сцену, где она глядит вслед уезжающему юному Фабрицио, ставшему взрослым, он вдруг увидел – то есть камера увидела – новую незнакомую морщинку в уголке её губ; это след их разлуки, решил он с нежностью и обещал себе непременно поцеловать эту морщинку тайком, позже, к исходу ночи…
Он не впервые заставал Мод в слезах, но они впервые испугали его, ибо на сей раз это были настоящие, жгучие слезы, от которых у нее покраснели глаза, вспухло лицо; они обезобразили ее, вот почему Константин понял: Мод постигло настоящее, искреннее горе.
Двадцать три года – а характер замкнутый, беспощадный, закаленный безжалостной действительностью.
Одетая, а вернее, туго запеленутая в черное атласное платье от Пакэна, несомненно считавшееся шедевром в 1935 году, Бетти Браганс удивительно напоминала кругленький бочонок на двух подпорках. Но это был бочонок, полный золота и могущества; никому и в голову не пришло бы посмеиваться над ней, такой почтительный страх внушала она окружающим. Ее первым мужем был один из совладельцев сталелитейного концерна «Дюваль»; он умер еще молодым, перед тем завещав ей все свои капиталы; затем она вышла замуж за Луи Браганса, безвестного писателишку, также довольно скоро канувшего в небытие, – этот оставил ей в наследство сомнительный салон, из которого она сотворила самый престижный салон в Париже. В нем-то она и царила вот уже два десятка лет, и люди не знали, чему больше дивиться: то ли безраздельному влиянию Бубу, то ли ее сказочному богатству, то ли уму и проницательности. Бетти Браганс и в самом деле была далеко не глупа и обладала безошибочным чутьем на моду и на тех, кто должен был войти в моду – даже сейчас, при оккупации.При этом за два года оккупации в доме Бубу никто не видел немецких мундиров. По ее требованию все гости, что военные, что штатские, обязаны были являться во фраках или прочей гражданской одежде. Поэтому в салоне Бубу можно было встретить немецких офицеров в смокингах – лощеных, прекрасно воспитанных людей, и явно не все они были фанатично преданы Гитлеру. Однако если кто-нибудь из них все же высказывал свое обожание фюреру чересчур шумно, Бубу Браганс тут же подавляла выскочку своим незыблемым хладнокровием и авторитетом хозяйки дома. «Ш-ш-ш! У меня о политике не говорят!» – бросала она нежнейшим голоском, со снисходительной усмешкой, словно Гитлер был всего лишь претендентом на пост мэра в какой-нибудь деревушке. Потом, взяв провинившегося под руку, она уводила его в свой будуар и цинично приступалась к нему со столь недвусмысленными авансами, что нацист быстренько приходил в себя. То была одна из граней могущества Бубу: она пускала в ход всю себя, вплоть до физических недостатков; более того, ей даже нравилось откровенно и беззастенчиво расписывать эти недостатки красивым молодым людям, коль скоро она заключала, что кого-то из них можно купить. Вот уже десять лет, как Бубу Браганс открыла для себя – и весьма охотно практиковала – этот новый вид сладострастия: низкое удовольствие бесстыдно и неторопливо демонстрировать свою непристойно-жирную, обвислую, отвратительную наготу испуганным юношам, которые поспешно натягивали на себя шелковые покрывала ее ложа и скрывали иронический или ненавидящий взгляд под длинными – всегда слишком длинными – ресницами.
Когда человек счастлив, для него нет невозможного
Нередко сетуют, что люди стали забывать цену словам. Но часто они забывают и то, как много безумства и абсурда может заключать молчание.
Когда мы счастливы, все окружающие кажутся нам пусть второстепенными, но соучастниками нашего счастья. Только потеряв его, мы понимаем, что то были лишь случайные его свидетели.
Когда у мужчин горе, они часто выглядят оборванцами.
Безответственность наказуема.
Неверность – это когда тебе нечего сказать мужу, потому что все уже сказано другому.***Что придает воспоминаниям неистребимое очарование? быть может, ностальгия по беззаботности, царственной и безоглядной, но безвозвратно утраченной беспечности?***У нее был своеобразный предлог не задумываться о будущем: короткая линия жизни.***За гордую осанку приходиться дорого платить.
«Я отродясь ничего не умела, – начала она. – В юности все в жизни представлялось понятным, логичным. Я собиралась учиться в Париже. Я мечтала. Покинув родительский дом, я во всех ищу родителей: и в любовниках, и в друзьях. Мне кажется, у меня нет ничего своего – ни цели, ни забот. И мне нравится такая жизнь. Может, я урод, но отчего-то, едва проснусь, какой-то внутренний камертон сразу настраивает меня на жизнь. И я не сумею измениться. Да и зачем? Что я могу? Работать? Что-то не тянет. Вот если б я полюбила, как вы, например…»
- Мы сказали друг другу три фразы, две из них были извинениями.
- Мы начинаем с конца. Обычно мужчина и женщина говорят это друг другу в конце, по крайней мере один из них. "Прости, я тебя разлюбил".
-Это еще не худший случай. Меня просто бесит откровенная манера, эдакая прямота: "Извини, я думал, что люблю тебя, но ошибался. Считаю долгом тебе сказать".
Гости вяло симулировали интерес к ее остротам.
Ей нравилось, что он, такой беззаботный и рассеянный днем, становится столь заботливым и внимательным ночью. Как если бы любовь пробуждала в нем язычника, чья единственная и непреложная заповедь - доставлять ей удовольствие. ***
За гордую осанку приходится дорого платить.
Случается порой, что человек совершенно счастлив один, сам по себе. Воспоминания о таких минутах скорее любых других спасают в трудный момент от отчаяния. Вы знаете, что способны быть счастливым в одиночестве и без всяких видимых причин. Вы знаете, что это возможно. И если человек несчастен из-за другого безнадежно, почти органически зависим от него, такие воспоминания возвращают уверенность.
Она слишком привыкла быть сама по себе, чтобы легко смириться с мыслью, что кто-то мог стать для нее столь необходим. Ей казалось, такая зависимость хуже одиночества.
Она подумала о себе: ничем в жизни не занимается, никого не любит. Смешно. Не люби она жизнь саму по себе, давно бы покончила с собой.
Взгляд у него был как у новорожденного младенца. Многие мужчины первый миг после пробуждения смотрят на мир вот с таким младенческим удивлением.
Когда мы счастливы, все окружающие кажутся нам пусть второстепенными, но соучастниками нашего счастья
Учиться беззаботности долго и трудно, если не одарен ею от рождения.