Боже мой! На семи печатных листах не передашь всего, что говорилось по получении этого окончательного отказа! Начали наконец утверждать и доказывать, что мы можем травить в дачах графини Отакойто. Отчего, например, во время прохода степью на нас не могут напасть волки, лисицы, даже зайцы? И мы, защищая свою жизнь, рубим их, стреляем, наконец, травим собаками.
Если же вы возьмете эту книгу в руки с искренней жаждой веры, с тревожной совестью и душою, взволнованной великими несмолкаемыми вопросами о долге, о смысле жизни и смерти, — дневник Марка Аврелия вас увлечет, покажется более близким и современным, чем многие создания вчерашних гениев. Вы почувствуете, что это — одна из тех бесконечно редких книг, которых сердцем не забываешь и о которых приходится вспоминать не в библиотеках, ученых кабинетах и аудиториях, а в жизни, среди страстей, искушений и нравственной борьбы. Эта книга — живая. Она может не произвести никакого впечатления, но, раз она затронула сердце, ее уже нельзя не любить. Я не знаю более сладкого и глубокого ощущения, чем то, которое испытываешь, встречая свои собственные, никому не высказанные мысли в произведении человека далекой культуры, отделенного от нас веками. Тогда только перестаешь на мгновение чувствовать себя одиноким и понимаешь общность внутренней жизни всех людей, общность веры и страданий всех времен. С каким удивлением и радостью узнаешь все, о чем только что говорил с близким человеком или думал наедине с собой, все, чем мы в настоящее время живем и от чего гибнем, все наше неверие и наши нравственные муки — в этих небрежных заметках, в этом походном дневнике, торопливо набросанном в палатке, где-то на берегах Дуная, среди варваров, во II веке римским императором, умершим более чем за полторы тысячи лет назад. Но это не император, это не римлянин, это даже не человек с его обычным лицемерием и самолюбием — это душа, обнаженная от всех покровов, которую мы созерцаем лицом к липу, как нашу собственную душу.
"Со своей средневековой стеной и бесчисленными золочеными куполами Кремль, в качестве крепости революционной диктатуры, казался совершеннейшим парадоксом... До марта 1918 г. я в Кремле никогда не бывал, как и вообще не знал Москвы, за исключением одного-единственного здания: Бутырской пересыльной тюрьмы, в башне которой я провел шесть месяцев холодною зимою 1898-1899 гг. В качестве посетителя можно бы созерцательно любоваться кремлевской стариной, дворцом Грозного и Грановитой палатой. Но нам приходилось здесь поселяться надолго. Тесное повседневное соприкосновение двух исторических полюсов, двух непримиримых культур и удивляло, и забавляло. Проезжая по торцовой мостовой мимо Николаевского дворца, я не раз поглядывал искоса на царь-пушку и царь-колокол. Тяжелое московское варварство глядело из бреши колокола и из жерла пушки."
Человек не вправе разрушать то, что он не может создать сам.
С другой стороны, мне здесь очень нравится. Как бы мне хотелось, чтобы ты увидел Землю из космоса! Когда я смотрю на нее и вижу, как она потрясающе красива, мне хочется образумить жителей Земли. Если бы люди смогли увидеть, какая она маленькая, хрупкая и одинокая в окружении холодного черного пространства, они стали бы больше заботиться о ней.
Все, что случается в этой жизни, неизбежно кончается, но след остается.
Способность выполнять работу развертывается довольно быстро, а в некоторых случаях даже внезапно. Но способность четко выразить, что именно мы узнали в процессе, если и усиливается, то намного медленнее.
У меня не осталось никаких воспоминаний о людях, с которыми я провела все эти годы в пансионе. Помню только, что уже с четырнадцати лет мне страстно хотелось изведать великую любовь. Но, увы, никто не заставил мое сердце биться чаще в те времена. Так они и канули в прошлое, окутанное туманом забвения, который поглотил все лица и мелкие события моей жизни. Иногда я даже спрашиваю себя, уж не привиделось ли мне все это во сне. В одном из тех снов, что часто посещают меня и где я снова и снова вижу себя в монастырском дортуаре в синеватом свете ночников.
(Часть 2)
— Когда тебе плохо, забываешь обо всем, — задумчиво проговорила Ирина.
— А когда тебе хорошо — тем более, — усмехнулся Чигринский. — Мы вообще стали какими-то удивительно нечуткими. И безэмоциональными. Пробудить в нас чувства могут только трагедия, катастрофа — и то не всегда. А когда все хорошо, мы просто не замечаем этого, не радуемся тому, что имеем.
— Нам просто некогда это заметить, — поддержала мысль Ирина.
— Так-то оно так, однако…
Кушнерев сказал, что Рая Каладжиева упоминала, где Константин остановился, но название отеля он не запомнил.
— Кажется, что-то связанное с обезьянами, — сказал Юра Кушнерев.
Подошли к такси-сервису Сказали диспетчеру:
— «Макака-отель». Есть такой?
— Нет.
— «Шимпанзе-отель»?
— Нет.
— «Павиан-отель»?
— Нет.
— «Горилла-отель»?
— Нет. Отошли к багажу.
— Георгий Николаевич, смотрите, Шкет прилетел! — сказал Кушнерев.
По залу шел худой серый кот, похожий на моего кота Шкета.
— Кысс, кысс, кысс, — позвал Кушнерев.
Кот взглянула на нас и, виляя попой, точно так же, как мой Шкет, не торопясь продолжил свой путь.
— Не обезьяны, а кошка, — сказал Кушнерев.
— Что кошка?
— Кажется, Рая сказала «Сиам-отель».
— А при чем кошка?
— Сиамская кошка.
— А если бы собака прошла, был бы «Пудель-отель»?
Для того чтобы настроить соответствующим образом германских солдат, все немецкие газеты с самых первых дней, как вспоминает капитан Блоэм, были полны сообщениями об «ужасных жестокостях... о вооруженных священниках, возглавлявших банды гражданских лиц. совершавших лютые зверства... о предательских засадах, в которые попадали патрули, о часовых, найденных с выколотыми глазами и отрезанными языками». Подобные «ужасные слухи» уже 11 августа достигли принцессы Блюхер и были записаны в ее дневник. Германский офицер, у которого она хотела проверить их, сообщил, что в аахенском госпитале как раз находятся тридцать офицеров, глаза которым выкололи бельгийские женщины и дети.
— Мужчины говорят, — Лиз тянется за ножницами, — «я не выношу женских слез», так же, как «я не выношу слякоти». Будто слезы льются сами по себе, а мужчины тут ни при чем.
Чарли затаился среди комьев земли. Если рыбаки его увидят – все пропало. Он разделит участь многих своих родственников, оказавшихся на рыболовном крючке. А это верная гибель. Даже если тебе и посчастливится сорваться с крючка, то вряд ли ты сможешь добраться до берега. Поэтому дедушка и не уставал повторять, что для дождевого червячка нет страшнее слова «рыбалка».
Мне нравилось, что я мог заставить его смеяться, несмотря ни на что.
В этом мире нет места, где человек не был бы одинок.
Чувствовать запах смерти не очень приятно, даже если ты сталкивался с ней не один раз и совсем её не боишься.
- ...наш старый город умирает. Мы покинуты, мы отчаялись, мы погибаем!
- Да, да, нужно сдаваться! Нужно сдаваться! - зашумели в зале.
- Нет, - возразил Жан Пекуа, - надо умирать.
У каждой эпохи есть доминирующий настрой, а в результате большинство людей не видят тирана, который ими управляет.
– В качестве гарнира подойдет моя дикая, первобытная страсть? – театрально воскликнул Рат, но, правильно истолковав показанный мною кулак, вздохнул.
– Я все понял, только не бей. Разве что нежно, ласково и подушкой!
Иосиф реагирует на все в интеллектуальной сфере. Он постоянно генерирует идеи и образы, ищет прежде не замеченные связи и говорит о них по мере того, как они приходят ему в голову. Разговор с ним требует умственного напряжения, и ведет он себя так, как будто ваши мнения для него важны, — в этом часть его обаяния. Судя по его высказываниям о других поэтах, в нем силен дух соперничества, и порой он сам этого стесняется. Философски он держится позиции почти воинственного стоицизма. Говорит он: «Мы ничто перед лицом смерти», а исходит из него — я покорю.
Либерал должен много болтать, иначе какой же он либерал?
- Что же касается Селены, ты не вправе желать, чтобы она перестала быть той, кто она есть. У тебя остается лишь одно право - решать, друг ты ей или враг.
- Сам я уже принял решение относительно Селены, - сказал Дорин. - Надеюсь, когда настанет время, ты тоже примешь, и оно совпадет с моим. А здесь ты будешь или в Аньеле, значения не имеет.
Надо использовать любой, пусть даже самый маленький шанс, чтобы стать счастливым.
— Должна заметить, — обратилась она к Чармейн, — если тебя охраняет такой грозный пес, тревожиться за твою безопасность отнюдь не следует — тебе грозит разве что голод…
Для многих покорить Эверест означает водрузить флажок на самой высокой точке планеты. Но это не так. Покорить Эверест означает вернуться оттуда живым.