Думаю, на неё благотворно подействовало то, что долгие годы рядом находился человек, который любил литературу, кофе и губительные идеи, и неустанно повторял ей, что она великолепна. Просто рыдать хочется оттого, что у меня не было такого учителя.
Она тянула, а я вдохнул запах мочи, испражнений и дезинфекции, который всегда ассоциируется у меня с любовью.
...однажды, в порядке эксперимента, я подсунул ему картофельные чипсы с беконом и, когда он жадно захрустел, сказал: «Не знал, что ты любишь копченый бекон», — так он ринулся в ванную и принялся яростно начищать зубы с мылом, вопя сквозь пену, что теперь неминуемо сгорит в аду.
— Что ты читаешь? Покажи свои новые книги! — требовала она. Однажды сказала: — Как тебе может нравится Керуак, бедный ты мой девственник? Знаешь, как блестяще охарактеризовал его Трумэн Капоте?
— Нет.
— Он сказал: «Это не писательство, это печатательство!»
— Но, Ева…
В качестве примера я прочел вслух заключительные страницы романа «На дороге».
— Хорошая защита! — воскликнула она, а под нос пробормотала (она не могла не оставить за собой последнего слова): — Если хочешь жестоко разувериться в Керуаке, перечитай его в тридцать восемь.
Покупатели в нашем пригороде - натуральные фанатики. Для них хождение по магазинам - все равно что румба и песнопения для бразильцев.
Я сделал в жизни открытие. Если ты проявляешь чрезмерную заинтересованность, то у других это вызывает обратную реакцию. Если же делаешь равнодушный вид, тебя начинают уговаривать, и сами воодушевляются. Поэтому чем сильнее я чего-то хотел, тем меньше показывал это.
Понимаю, это необычно, что меня одинаково тянуло в постель и с девчонками, и с парнями. Мне нравились крепкие тела и затылки мальчишек Нравилось, когда меня обнимали мужчины, их дружеские тычки кулаком; и нравилось, когда всякими предметами — будь то ручка от щетки, авторучка или палец — прикасались к моей заднице. Но не оставляли меня равнодушным и влагалища, груди, и вся эта женская мягкость, длинные, гладкие ноги, и то, как женщины одеваются. Доведись мне выбирать между одним и другим, у меня бы просто сердце разорвалось, все равно что выбирать между Битлами и «Роллинг Стоунз».
Школа — ещё одна вещь, которой я был сыт по горло.
Недавно меня ударил учитель за то, что я назвал его гомиком. Этот учитель всегда заставлял меня садиться к нему на колени, и, задав вопросик вроде «Назови квадратный корень из пяти тысяч шестисот семидесяти пяти», на который я не мог ответить, щекотал меня. Весьма способствует образованию. Еще меня достали ласковые прозвища типа Говноед и Морда-в-карри, и надоело приходить домой и отчищать с одежды слюну, сопли, мел и опилки. Мы в школе много работаем с деревом, и ребята просто обожают запирать меня и моих друзей в кладовке и заставлять петь: «Манчестер Юнайтед, Манчестер Юнайтед, я мальчик-коридорный», держа у горла стамеску или разрезая шнурки на ботинках. Мы в школе много работаем с деревом, потому что считается, что с книжками у нас получается хуже. Однажды у учителя труда случился сердечный приступ прямо на наших глазах, когда один парень положил член другого парня в тиски и начал крутить ручку. Да пошел ты, мистер Чарльз Диккенс, ничего не изменилось. Один пацан пытался прижечь мне руку куском раскаленного докрасна металла. Другой обоссал мне ботинки, а мой папочка думает только о том, чтобы я стал врачом. В каком он вообще измерении живет? Я считаю удачным каждый день, когда мне удается вернуться из школы без серьезных повреждений.
Маленьким девочкам всегда грустно. Они любят погрустить: им кажется, будто грусть - это душевные силы.
У Фергуса была черта, вообще свойственная бывшим любовникам, о чем, правда, Мод по недостатку опытности не подозревала: он любил подёргивать аккуратно оборванные, связывавшие их когда-то ниточки - то ли нити паутины, то ли нити кукловода.
Ты ведь знаешь, точно так же как я, что хорошая поэзия вообще не бывает уютной.
Всё-таки не стихи сочиняются для барышень, а барышни существуют для сочинения стихов.
Только мужское геройство способно находить удовольствие, сооружая в воображении темницы для невинных, и только женское терпение способно вынести заточение в них наяву.
Занятия историей, литературой окрашивают представления человека о самом себе.
He used to quote Freud at me at six in the morning.
Красивая женщина, по словам Симоны Вайль, глядя в зеркало, говорит себе: «Это я». Некрасивая с той же убеждённостью скажет о своём отражении: «Это не я».
Бывает чтение по обязанности, когда знакомый уже текст раскладывают на части, препарируют, – и тогда в ночной тишине призрачно раздаются странно-мерные шорохи, под которые роится серый научный счёт глаголов и существительных, но зато не расслышать голосов, поющих о яблочном злате. Другое, слишком личное чтение происходит, когда читатель хочет найти у автора нечто созвучное своему настроению: исполненный любви, или отвращения, или страха, он рыскает по страницам в поисках любви, отвращения, страха. Бывает иногда – поверьте опыту! – и вовсе обезличенное чтение: душа видит только, как строки бегут всё дальше и дальше, душа слышит лишь один монотонный мотив…
Однако порою, много, много реже, во время чтения приключается с нами самое удивительное, от чего перехватывает дыхание, и шерсть на загривке – наша воображаемая шерсть – начинает шевелиться: вдруг становится так, что каждое слово горит и мерцает пред нашим взором, ясное, твёрдое и лучистое, как алмазная звезда в ночи, наделённое бесконечными смыслами и единственно точное, и мы знаем, с удивляющей нас самих неодолимостью, знаем прежде чем определим, почему и как это случится, что сегодня нам дано постичь сочинение автора по-иному, лучше или полнее. Первое ощущение – перед нами текст совершенно новый, прежде не виданный, но почти немедленно оно сменяется другим чувством: будто всё это было здесь всегда, с самого начала, о чём мы, читатели, прекрасно знали, знали неизменно, – но всё же только сегодня, только сейчас знание сделалось осознанным!..
Письма, осенило Роланда, это такая форма повествования, где не бывает развязки.
Наверное, в каждую эпоху существуют какие-то истины, против которых человеку данной эпохи спорить бессмысленно, нравятся они ему или нет. И пусть даже неизвестно, будут ли их считать за истину в будущих веках.
Сексуальность – словно толстое, закопчённое стекло, на что сквозь это стекло ни глянь, всё принимает одинаковый, смутно-расплывчатый оттенок. Вообразить просто углубление в камне, наполненное просто водой, уже невозможно!
Дружба есть чувство более драгоценное, более избирательное, более интимное и во всех отношениях более прочное, чем любовь.
Изнурительная и колдовская тяга к познанию влечёт нас по пути, которому нет конца.
… порою… во время чтения приключается с нами самое удивительное, от чего перехватывает дыхание, и шерсть на загривке – наша воображаемая шерсть – начинает шевелиться: вдруг становится так, что каждое слово горит и мерцает пред нашим взором, ясное, твёрдое и лучистое, как алмазная звезда в ночи, наделённое бесконечными смыслами и единственно точное, и мы знаем, с удивляющей нас самих неодолимостью, знаем прежде чем определим, почему и как это случится, что сегодня нам дано постичь сочинение автора по-иному, лучше или полнее. Первое ощущение – перед нами текст совершенно новый, прежде не виданный, но почти немедленно оно сменяется другим чувством: будто всё это было здесь всегда, с самого начала, о чём мы, читатели, прекрасно знали, знали неизменно, – но всё же только сегодня, только сейчас знание сделалось осознанным!..
Человек – это история его мыслей, дыхания и поступков, телесного состава и душевных ран, любви, равнодушия и неприязни, история его народа и государства, земли, вскормившей и его, и предков его, камней и песчинок знакомых ему краёв, история давно отгремевших битв и душевных борений, улыбок дев и неспешных речений старух, история случайностей и постепенного действия непреложных законов – история этих и многих других обстоятельств, один язычок огня, который во всём живёт по законам целого Пламени, но, вспыхнув единожды, в своё время угаснет и никогда больше не загорится в беспредельных просторах будущего.
… человек уверяется в собственном существовании, лишь когда его видят другие!