Этот важный индюк знает все на свете. Какая жалость, что он не знает ни хрена другого.
В стране и впрямь существует заговор, и я без малейшего труда перечислю входящие в него силы. Это истерия, невежество, злоба, глупость, ненависть и страх.
Я был еще настолько мал, что мог восхищаться лифчиками на расстоянии.
Жизнь в семье – это война и мир одновременно.
Они живут во сне, а мы живем в кошмаре.
– Герман, они придут в четверг вечером, и нам надо хорошо их принять. Ты можешь ненавидеть этого человека, но он тем не менее знаменитость.
– Это я знаю, – презрительно бросил он. – За это-то я его и ненавижу.
- А на что люди сердятся? На то, как оно все выходит.
Скромный, неброский, но неотразимо обаятельный, Линдберг напоминал толпам на аэродроме и радиослушателям о том, кто он такой и что сделал, — и к тому времени, как он вновь поднимался на борт, чтобы продолжить полет, люди были настолько очарованы, что стерпели бы от него и известие о том, что вслед за фон Риббентропом они с Первой леди собираются пригласить в Белый дом и самого Гитлера с сожительницей и предложить им провести ночь на 4 Июля в мемориальной спальне Авраама Линкольна, — мало того, что стерпели бы, но и по-прежнему славили бы его как спасителя демократии.
Еврей-табакороб из своры президента Линдберга внезапно разглядел, что у его сверстниц появились буфера, — и тут же превратился в самого обыкновенного подростка.
Есть два типа людей сильных духом: такие, как дядя Монти и Эйб Штейнгейм, для которых ничто, кроме денег, не имеет значения, и такие, как мой отец, — бескомпромиссно и бескорыстно одержимые идеей честной игры или, вернее, собственными представлениями о честной игре.
Непредсказуемым оказалось, как выяснилось, и наше прошлое, которое мы изучали в школе, ошибочно именуя этот предмет историей, — безобиднейший предмет, суть которого заключается в том, чтобы все, что оказывалось неожиданным для современников, задним числом описать как неизбежное.
«Держи язык за зубами», — внушал я себе, девятилетний — девятилетнему, — словно попал в руки к уголовникам, и те выбивают из меня какую-то страшную тайну. Но я и сам начал чувствовать себя уголовником — маленьким уголовником, — просто потому, что был евреем.
Как всегда, в энтузиазме тети Эвелин было что-то подкупающее, хотя — с оглядкой на то, что недавно произошло у нас дома, и на то, что теперь грозило нашей семье, — и что-то дьявольское. Никогда в жизни я еще не относился столь критически к взрослому человеку — ни к собственным родителям, ни к Элвину, ни даже к дяде Монти, — да и не понимал я до тех пор, в какой степени бесстыдное тщеславье глупцов может самым пагубным образом повлиять на судьбы других людей.
Главное для него — деньги, но не затем, чтобы тратить на всякую ерунду, а чтобы остаться на плаву при любом шторме: сохранить положение, не потерять сбережения и скупать по дешевке все, что подвернется, как во времена депрессии, когда он хорошо погрел руки. Деньги — чтобы делать деньги, чтобы сделать все деньги.
— Вот что я вечно внушаю своим сыновьям. — Впервые за весь день мой отец беззаботно расхохотался. — Подбери себе жену не хуже, чем у президента Вашингтона. Богатство — любви не помеха.
Ну вот, почти разделались с этим годом. И с чего я взял, что взамен придёт что-то новое, кроме чисел в календаре?
...И кое-что новое для меня начиналось:деликатная миссия - оставаться в живых.
Я чуть ли не с ужасом отмечал ,как реальность ,непроходимо пошлая реальность бралась за вещи ,которые , мне казалось,я помнил , и встряхнув , ставила на свои места.
И вообще — что такое деньги? Ничто, в сущности, когда, конечно, они у тебя есть.
Да, вот так-то в душах многих дробишься, ветвишься. Но и это не вечно и никакое вам не бессмертие, нет, при чем тут бессмертие. Мы тащим на себе мертвецов, пока сами не свалимся, а дальше уж нас протащат немножко, пока не свалятся тоже, и так далее, через невообразимые поколения. Я помню Анну, наша дочь Клэр будет помнить Анну и помнить меня, потом не будет и Клэр, но останутся те, кто будут помнить ее, но уже не нас, не нас, и это будет наша последняя, окончательная погибель. Конечно, что-то останется, увядшие фотографии, прядь волос, отпечатки пальцев, брызги атомов в комнате, где мы испустили последний вздох, но это уже не мы, какие мы есть, были, — мертвый прах и больше ничего.
Я думал про Анну. Заставлял себя думать. Упражненье такое. Ножом во мне засела, а вот — начал забывать. Уже ее портрет, который держу в голове, протирается, отваливаются краски, сходит позолота. Вдруг дождусь, что холст начисто опустеет? Стало доходить, как мало знал ее, то есть как поверхностно знал, как плоско. Я себя за это не корю. Хоть, может, и надо бы. Слишком был ленив, невнимателен, слишком занят собой? Да, и то, и другое, и третье, но все равно, по-моему, за что ж тут корить — ну не знал, ну забываю? Не исключено, что вообще преувеличивал возможности знания. Я так мало знаю себя самого, куда уж других-то знать.
Кончались ссоры у нас тем, что мы хохотали, пусть горько хохотали, но все же и конфузились, слегка стыдились — не нашей пылкости, а ее отсутствия. Мы ссорились, чтобы чувствовать, чтобы чувствовать себя настоящими, а не вымученными существами, какими были. Каким был я.
Могли ли мы, мог ли я вести себя иначе? Мог ли я жить иначе? Идиотские вопросы. Конечно мог, да ведь не жил, и нечего спрашивать глупости. Вообще — где они, эти образцы подлинности, по которым я обязан выравнивать свое крученое я?
Гостиничные номера, даже самые шикарные, — анонимны; там ничто не питает любви к постояльцу, ни постель, ни охлаждаемый бар, ни даже пресс для брюк, скромно вытянувшийся у стены по стойке смирно. Несмотря на все старания архитекторов, дизайнеров, менеджмента, гостиничные номера хотят, чтоб ты поскорее смылся
Прошлое , я хочу сказать , подлинное прошлое ,куда меньше значит, чем нам бы хотелось .
А ведь и правда ничего не случилось ,ничего ,ничего ..просто огромный мир опять равнодушно пожал плечами .