Хотя со времени смерти матери прошло 4 года, воспоминания о ней преследуют его. Это наваждение похоже на фетишизм. Время от времени он роется в шкафах, чтобы найти и потрогать платья умершей. Ему кажется, что он прикасается к ней, трогая одежду, которую она часто носила. 55-летний, грузный, полысевший человек с ниспадающими усами, глазами навыкате мечтает снова почувствовать тепло и аромат матери.Однажды вечером он не смог прикоснуться к шали и шляпке умершей и сходит с ума, думая, что Каролина переложила или унесла их, когда его не было. Он пишет ей:«Что ты сделала с шалью и летней шляпкой моей бедной матушки? Я искал их в ящике комода и не нашел. Ты ведь знаешь, что я время от времени люблю смотреть на эти вещи и мечтать. Я ничего не забыл. (...). У меня в этом мире не так много удовольствий для того, чтобы отказаться от этого».
Стиль – та вещь, которую я особенно близко принимаю к сердцу, – держит в страшном напряжении нервы. (...). Что за странная мания проводить жизнь, истязая себя поиском слов, и целыми днями потеть, закругляя периоды!» -(Флобер).
"Я похож на человека, у которого хороший слух, но который фальшиво играет на скрипке; пальцы его отказываются точно воспроизводить звук, который он представляет. Из глаз горе-музыканта льются слезы, и смычок падает из рук". -(Флобер).
Никогда еще Флобер не старался так, работая над содержанием и звучанием фразы. Здесь он в первый раз проявляет себя строгим ремесленником, обрабатывающим слова.
Впоследствии выяснилось, что тех, кто оговорил меня в глазах Ирининых родителей, считал я, увы, своими друзьями. Я и прежде знал, что помолвка моя для иных была несчастьем. Выходило, что они и на подлость пошли, лишь бы расстроить ее. Их привязанность ко мне, даже и в такой форме взволновала меня.
Ответственность большей частью возвышает человека.
Великое отчаяние всегда порождает великую силу.
Речь против Жозефа Фуше, произнесенная им 23 мессидора (11 июня), – это самое ожесточенное, самое грозное и желчное выступление из всех, которые Робеспьер когда-либо предпринимал против своих врагов.
Такова уж всегдашняя тайна яда: он обладает и целебными свойствами, если искусно очистить и собрать воедино скрытые в нем силы.
Никогда человечество или часть его – отдельная группа – не могут долго выносить диктатуру одного человека, не проникаясь к нему, ненавистью. И эта ненависть укрощенных сказывается в подпольном брожении во всех слоях.
Нельзя простить человека, беспрерывно, неделями, месяцами заставляющего трепетать от страха, терзающего душу неизвестностью и парализующего волю.
Чем беспощаднее, чем дольше властвует Неподкупный, тем больше растет возмущение против его сверхмощной воли.
Фуше стреляный воробей. (...). Не так-то легко поймать человека, который сумел уйти целым и невредимым от Робеспьера, Конвента и Наполеона.
Тот, кто сам отправил в изгнание тысячи людей, следует теперь за ними 20 лет спустя как последний из борцов Конвента, лишенный пристанища и проклинаемый всеми изгнанник.
С огромными процентами заплатит ныне свой долг Фуше за то, что никогда не служил какой-либо ИДЕЕ, нравственной и человеческой страсти, но всегда был лишь рабом преходящей милости людей и минуты.
Тот, кто в свое время надзирал за полмиром, теперь сам под надзором; все полицейские приемы, рожденные его изобретательным гением, применяются его учениками и подчиненными против своего бывшего учителя.
Величайший политический игрок окончательно проигрался.
Злословием нельзя бороться, а самое разумное – бежать от него.
Никто его больше не знает и никто о нем не вспоминает. История, этот адвокат вечности, самым жестоким образом отомстила человеку, который всегда думал лишь о мгновении: она заживо похоронила его.
И если бы нашелся человек, который показал бы Шалавину какой-нибудь определенный и ясный путь, он ринулся бы за ними очертя голову, безразлично куда: на белогвардейские корабли в Мурманск или в экспедиционный матросский отряд на Волгу, только бы уйти от этой неясности, от полной неизвестности, что же делать с самим собой, вот с этим веселым, молодым, сильным Юрочкой Шалавиным, желающим жить, а не недоумевать. Но офицеры отмалчивались, прикрываясь анекдотами и шуточками как броней, а идти к большевику Луковсому и с ним вместе к матросам Шалавин не мог: улыбочка Бржевского была страшнее всего, ибо она означала приговор.
Конец. Это был конец не только белых. Это был конец России. Белые были отбором российской нации и стали жертвой за Россию. Борьба окончилась нашим распятием. "Господи, Господи, за что Ты оставил меня?" — может быть, молилась тогда с нами в смертной тьме вся распятая Россия.Брошенные кони, бредущие табунами; брошенные пушки, перевернутые автомобили, костры; железнодорожное полотно, забитое на десятки верст вереницами вагонов; разбитые интендантские склады, или взрывы бронепоездов, или беглецы, уходящие с нами; измерзшие дети, обезумевшие женщины, пожары мельниц в Севастополе, или офицер, стрелявшийся на нашем транспорте «Херсон»; или наши раненые, волоча куски сползших бинтов, набрякших от крови, ползущие к нам по канатам на транспорт, пробиравшиеся на костылях в толчее подвод; или сотни наших «дроздов», не дождавшись транспорта, повернувшие, срывая погоны, из Севастопольской бухты в горы, — зрелище эвакуации, зрелище конца мира, Страшного Суда. "Господи, Господи, за что Ты оставил меня?" — Россия погрузилась во тьму смерти…
Но мы понимали, что деремся за Россию, что деремся за саму душу нашего народа и что драться надо. Мы уже тогда понимали, какими казнями, каким мучительством и душегубством обернется окаянный коммунизм для нашего обманутого народа. Мы точно уже тогда предвидели Соловки и архангельские лагеря для рабов, волжский голод, террор, разорение, колхозную каторгу, все бесчеловечные советские злодеяния над русским народом. Пусть он сам еще шел против нас за большевистским отребьем, но мы дрались за его душу и за его свободу.
В огне спадают все слова, мишура, декорации. В огне остается истинный человек, в мужественной силе его веры и правды. В огне остается последняя и вечная истина, какая только есть на свете, божественная истина о человеческом духе, попирающем саму смерть.
В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался все медленней. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть почти не удавалось. И весь 1942 год лилась и лилась кровь, все же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась наша будущая победа.
Кадровая армия погибла на границе. У новых формирований оружия было в обрез, боеприпасов и того меньше. Опытных командиров — наперечет. Шли в бой необученные новобранцы…
— Атаковать! — звонит Хозяин из Кремля.
— Атаковать! — телефонирует генерал из теплого кабинета.
— Атаковать! — приказывает полковник из прочной землянки.
И встает сотня Иванов, и бредет по глубокому снегу под перекрестные трассы немецких пулеметов. А немцы в теплых дзотах, сытые и пьяные, наглые, все предусмотрели, все рассчитали, все пристреляли и бьют, бьют, как в тире. Однако и вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд за рядом — а они все идут и идут, и нет им конца.
Полковник знает, что атака бесполезна, что будут лишь новые трупы. Уже в некоторых дивизиях остались лишь штабы и три-четыре десятка людей. Были случаи, когда дивизия, начиная сражение, имела 6-7 тысяч штыков, а в конце операции ее потери составляли 10-12 тысяч — за счет постоянных пополнений! А людей все время не хватало! Оперативная карта Погостья усыпана номерами частей, а солдат в них нет. Но полковник выполняет приказ и гонит людей в атаку. Если у него болит душа и есть совесть, он сам участвует в бою и гибнет. Происходит своеобразный естественный отбор. Слабонервные и чувствительные не выживают. Остаются жестокие, сильные личности, способные воевать в сложившихся условиях. Им известен один только способ войны — давить массой тел. Кто-нибудь да убьет немца. И медленно, но верно кадровые немецкие дивизии тают.
Хорошо, если полковник попытается продумать и подготовить атаку, проверить, сделано ли все возможное. А часто он просто бездарен, ленив, пьян. Часто ему не хочется покидать теплое укрытие и лезть под пули… Часто артиллерийский офицер выявил цели недостаточно, и, чтобы не рисковать, стреляет издали по площадям, хорошо, если не по своим, хотя и такое случалось нередко… Бывает, что снабженец запил и веселится с бабами в ближайшей деревне, а снаряды и еда не подвезены… Или майор сбился с пути и по компасу вывел свой батальон совсем не туда, куда надо… Путаница, неразбериха, недоделки, очковтирательство, невыполнение долга, так свойственные нам в мирной жизни, на войне проявляются ярче, чем где-либо. И за все одна плата — кровь. Иваны идут в атаку и гибнут, а сидящий в укрытии все гонит и гонит их. Удивительно различаются психология человека, идущего на штурм, и того, кто наблюдает за атакой — когда самому не надо умирать, все кажется просто: вперед и вперед!
война всегда была подлостью, а армия, инструмент убийства — орудием зла. Нет и не было войн справедливых, все они, как бы их не оправдывали, — античеловечны. Солдаты же всегда были навозом. Особенно в нашей великой державе и особенно при социализме.