Все эгоисты обзывают эгоистами всех других.
– Разве девчонки могут помочь чинить паровоз? – одолели большие сомнения Питера. – Разумеется, могут, – заверил папа. – Девочки столь же умны, как и мальчики.
“Мало ли дураков в мире?... Слушать их всех – уши завянут.”
Тот, кто растит двенадцать детей, будто науки все выучил.
В мире существует много всякого волшебства. Просто большинство людей никогда им не пользуется. Они не знают, как это сделать, — сожалея о недальновидности человечества, покачал головой мальчик. — А я, по-моему, на пороге открытия. Полагаю, главное тут — повторять, повторять, повторять то, что ты хочешь, чтобы произошло, и самому верить. Тогда волшебство заработает, и все выйдет, как надо.
Когда слишком много представляешь, что скоро тебя не будет, очень хочется плакать.
Когда люди улыбаются, они кажутся гораздо лучше.
Тот, кто хоть раз просыпался ранним утром и, встретив розовую зарю, замирал от восторга при виде восходящего солнца, мог, как и Колин, воскликнуть: «Я буду жить долго-долго!» И если однажды оказался в лесу на закате, мог испытать те же чувства. Потому что в последние мгновения уходящего дня листья подсвечены золотом, и сама тишина, которая наступает вокруг, безмолвно говорит с тобою о вечности. Тихо шепчут о вечности и звездные ночи. Вглядитесь попристальней в темно-синее небо. Чувствуете, как оно роднит нас с прошлым и будущим? А глаза… Глаза верного друга, в которых черпаешь веру… Вот вам еще один залог долгой жизни.
Ни у птиц, ни у людей и ни у кого на свете не бывает лишнего времени, когда настала пора собственный дом возводить.
Именно в это утро она впервые подумала, что, когда птицы громко поют, это, наверное, просто от радости.
Сравнивать птиц и людей просто нельзя. Люди такие неловкие! Сколько они ни учатся, летать ни один из них не умеет.
Главное, чтобы душа у тебя была радостна и чиста. А слова... Не такая уж сильная в них важность.
Если все время лежать и думать, какой ты несчастный, можно и умереть, и горбатым стать, даже если у твоего отца никогда горба не было.
Одним из открытий минувшего века было то, что человечество наконец осознало: наши мысли таят не меньше энергии, чем заряд электричества. Добрые мысли подобны свету, а злые могут убить или безвозвратно испортить жизнь, если люди их вовремя не
Когда болеешь, не имеет значения, хорошо или плохо на улице.
Негромкий скрип приоткрывающейся двери застал врасплох нас обоих. Я распахнула глаза и увидела Яниса, который, насвистывая какой-то весёлый мотив, вошёл в библиотеку. Похоже, он тоже не ожидал кого-то здесь увидеть, потому что замер на пороге, переводя взгляд с меня на герцога.
- Простите, если помешал, - наконец нарушил молчание вошедший. - Себастьян, неужели ты довёл жену до слёз? Вы всегда можете пожаловаться на него мне, - доверительно произнёс хальфданец, одарив меня широкой белозубой улыбкой.
- Дело не в нём, - робко сообщила я. - Просто... мы говорили о детских мечтах... И я вспомнила...
- Я понимаю, - проговорил Янис. - У каждого из нас есть воспоминания, к которым больно возвращаться. Поэтому я и предпочитаю смотреть в будущее, а не в прошлое.
«Слово «народ» слышал я, конечно, и раньше, но куда реже, чем «подданные», «рабы», «чернь»…» (рассказ «Возвращения»)
Each great change pushed people to think the thoughts the age needed.
It is certainly true that not all cultures are equally responsive to changing circumstances. The Islamic lands, for instance, have produced notoriously few democracies, Nobel Prize–winning scientists, or diversified modern economies. Some non-Muslims conclude that Islam must be a benighted creed, miring millions in superstition.
Culture and free will speed up or slow down our reactions to changing circumstances. They deflect and muddy any simple theory. But—as the story that filled Chapters 1–10 shows all too clearly—culture and free will never trump biology, sociology, and geography for long.
If China had escaped Jurchen and Mongol devastation, its renaissance culture might have blossomed into a scientific revolution instead of withering into complacency and footbinding. Internal demand from a hundred million Chinese subjects, trade between an agricultural south and an industrial north, and colonization in Southeast Asia might then have been enough to tip the balance. On the other hand, possibly not; until it had the kinds of guns and armies that could close the steppes, China remained open to devastating migrations.
Only in Asimov’s feverish imagination, they maintain, could knowing what has already happened tell you what is going to happen. Many historians deny that there are any big patterns to find in the past, while those who do think there may be such patterns nevertheless tend to feel that detecting them is beyond our powers.
I have tried to show in this book that historians are selling themselves short. We do not have to limit ourselves to the two hundred generations in which people have been writing documents. If we widen our perspective to encompass archaeology, genetics, and linguistics—the kinds of evidence that dominated my first few chapters—we get a whole lot more history. Enough, in fact, to take us back five hundred generations. From such a big chunk of time, I have argued, we really can extract some patterns; and now, like Seldon, I want to suggest that once we do this we really can use the past to foresee the future.
I suggested that we might well ask the same about Figure 12.1, which shows that if Eastern and Western social development keep on rising at the same speed as in the twentieth century, the East will regain the lead in 2103. But since the pace at which social development has been rising has actually been accelerating since the seventeenth century, Figure 12.1 is really a conservative estimate; the graph might be best interpreted as saying that 2103 is probably the latest point at which the Western age will end.
We all have free will, and, as I have repeatedly stressed, our choices do change the world. It is just that most of our choices do not change the world very much.