Ребенок всегда чего-то требует и никогда ничего не дает.
Разрушение доставляет удовольствие. Наверно это свойственно только мальчикам.
Современники друг друга не выносят. О чем могу судить и по себе. Дистанция времени многое ставит на свои места.
Художник - любой! - это человек, увидевший нечто в мире, в человеческой душе, постаравшийся осмыслить увиденное, взваливший на себя тяжкий, достойный всяческого уважения воловий труд - понять человека.
Русский подобен славному крестьянину - у него ничего не выбрасывается. Все лежит, все на всякий случай хранится - коробочки, тряпочки, вилочки, лапти. Запихано куда-нибудь в угол, за печку. Как в России убирают? Если уборка, то непременно генеральная. Раз в полгода. Вот тогда все вышвыривается, выбрасывается. Потом опять копится, копится, копится...
То же самое и в политике: наведение порядка производится не ежедневно, а циклами, с гигантскими интервалами. Сначала, какие бы безобразия ни творились, все сидят на своих местах. Потом вдруг, непонятно по какой причине, всех прежних начальников выметают к чертовой бабушке, сажают новых, и все пошло по очередному кругу.
Но вот ты наедине с собой и подчас очень хочется от себя бежать. Не ловили ли вы себя на том, что страшно задуматься, кто ты есть на самом деле? И не дай Бог узнать. И уж вовсе не дай Бог, если кто-то посторонний узнает.
...мы таковы, каковы есть. Нет меня другого, есть я. Значит, надо себя любить. И уж если паче чаяния себя не любишь, не стоит мешать другим любить себя.
Человек, свободный внешне, должен быть чрезвычайно организован внутренне. Чем более человек организован, то есть внутренне несвободен, тем более свободное общество он создает. Каждый знает пределы отведенной ему свободы, не тяготится ее рамками. Самоограничение каждого - основа свободы всех.
Я забочусь о своем здоровье, чтобы дожить до счастья. У китайцев есть мудрая пословица: "Нужно умереть молодым и постараться сделать это как можно позже".
Толстой зачастил к Суриковым. Сначала прадед думал — из человеческого сочувствия, потом понял — он интересуется тем, что чувствует умирающий человек. Суриков сказал Толстому: «Пошел вон, злой старик».
Дураков подчиняй и эксплоатируй, умных и сильных старайся сделать своими союзниками, но помни, что те и другие должны быть твоими орудиями, если ты в самом деле умнее их, - будь всегда с хищниками, а не с их жертвами.
Кто не жил до 1789 года, тот не знает всей сладости жизни.
Князь Талейран всю свою жизнь обманывал бога, а пред самой смертью вдруг очень ловко обманул сатану.
Если буржуа-традиционалисты обвиняют его в «чрезмерностях», видят в нем революционера, то сами революционеры считают его in petto слишком умеренным и порою склонны видеть в нем буржуа, до сих пор погрязшего в конформизме. «А вы что готовите для Салона?» — спросил как-то Мане у Сезанна. «Горшок дерьма!» — ответил тот.
По привычке, идущей еще со времен Курбе, снабжать этикеткой «реализм» самые смелые живописные произвеведения Мане квалифицируют как реалиста. Но слово это столь мало ему соответствует, что один из приверженных «реализму» критиков, Кастаньяри, испытывает потребность придумать новый термин: термин этот — «натурализм».
«Любитель» самым недвусмысленным образом заявляет о намерении Мане не иметь никакого дела с исторической живописью, говорит о его стремлении искать модели в современной жизни.
Искусство перестало быть актом творения, превратилось в имитацию. Слепо подчиняясь условностям, оно становится бездушным, формальным, категорически исключающим живое видение. Надлежит писать не то, что видишь, а то, что видеть следует.
Писать только потому, что он «имеет сказать нечто», потому, что жаждет иллюстрировать огромными полотнами античные или мифологические эпизоды, Мане не хочет. Он хочет писать потому, что краски и формы доставляют ему невыразимое наслаждение. Это наслаждение носит чисто визуальный характер: оно изначально обусловило творческое призвание и само диктует теперь живописное восприятие.
Борода не зря отличает буржуа от лакея; она ведь еще и признак респектабельности.
«Мне рассказали, – писала Берта Моризо Клоду Моне, – что некто, чье имя мне неизвестно, отправился к Кампфену (директору департамента изящных искусств), дабы прощупать его настроение, что Кампфен пришел в ярость, словно „взбесившийся баран“, и заверил, что, пока он занимает эту должность, Мане в Лувре не бывать; тут его собеседник поднялся со словами: „Что же, тогда придется прежде заняться вашим уходом, а после мы откроем дорогу Мане“»
Он принадлежит к той категории людей, которым достает характера преодолеть самые худшие трудности, но не хватает его, чтобы противостоять успеху, а это страшно, так как нет ничего проще оказаться околпаченным и окружающими, и самим собой.
она необратимо глупа, наконец, но «глупость часто является украшением красоты, – произносит Бодлер своим ледяным тоном, – это она придает глазам мрачную ясность черного омута и маслянистое спокойствие тропических морей»
Как необычна судьба гения в этом мире! Живым всегда избегают воздавать должное. И только после смерти, стирающей все то, что зависит от обстоятельств банальной повседневности, только тогда величие самых великих предстает в истинном свете.
В ночь на 24 августа 1942 года я имел разговор с Верховным Главнокомандующим по радио и доложил ему о крайне серьезном положении, создавшемся у стен Сталинграда, о мерах, которые предпринимались нами и фронтом на месте для спасения города, и о том, что необходимо было срочно получить для этого от Ставки. И это было в тот период войны, когда Генштаб и Ставка вынуждены были вести борьбу с так называемой «радиоболезнью», которой еще страдало немало командиров войсковых частей, соединений и даже армий. Приблизительно к этому периоду относится решение Ставки Верховного Главнокомандования, обязывающее ввести личные радиостанции командиров корпусов и дивизий и командующих фронтов и армий, по которому, где бы ни был командующий или командир, личная радиостанция всегда должна была находиться при нем, а вместе с радистами на радиостанции обязательно должны были быть офицер оперативного отдела и шифровальщик.
Я уже отмечал, что в первые месяцы сказывалась недостаточность оперативно-стратегической подготовки Сталина. Он мало советовался тогда с работниками Генштаба, командующими фронтов. Даже руководящие работники Оперативного управления Генштаба не всегда приглашались для отработки наиболее ответственнейших, оперативных директив Ставки. В то время решения, как правило, принимались им единолично и нередко не совсем удачные. Так было с постановкой задачи Юго-Западному фронту в начале войны, с планом зимней кампании 1941/42 года, с планом на весну и лето 1942 года.Мы это тяжело переживали. Всех опытных работников Генштаба он немедленно отправлял на фронт. Фронту, конечно, были очень нужны кадры. Но я бы сказал, в такой же, если не в большей мере они требовались и рабочему органу Ставки. На мое очередное возражение против посылки из Генштаба в войска того или иного опытного генерала он обычно отвечал:— Там он нужнее.А когда я весной 1942 года обратился с просьбой вернуть с фронта Н. Ф. Ватутина, ибо мы, что называется, задыхались без квалифицированных штабных работников, он серьезно спросил: «А что он не годится на фронте?»
Это было в 1943 году в боях за Днепр. Когда я при очередном телефонном докладе Сталину подчеркнул, что задержка в быстром осуществлении наших планов на Нижнем Днепре вызывается нехваткой сил, которые мы, выполняя утвержденные и продиктованные Ставкой решения, вынуждены дробить здесь между несколькими направлениями, решая целый ряд задач одновременно, Сталин ответил:— Если это так, то и не надо наступать сразу всюду. Поставьте Толбухина в оборону, ограбьте его и отдайте все, что можно, Малиновскому, пусть он наступает. Потом, когда основные задачи, стоявшие перед Малиновским, будут решены, поставьте его в оборону, ограбьте его, отдайте максимум возможного Толбухину и толкайте его в наступление. Вот это и будет правильная координация сил двух фронтов.Я нарочно оставляю без изменения выражения, примененные Верховным, чтобы передать читателю обычный колорит его речи. Он говорил, как правило, точно, скупо и прямо.