"Война, время для сумасшедших, когда все это закончится, люди удивятся количеству безумцев их окружавших. "
— Зачем зебре полоски? — А кто его знает. Душа у неё такая, полосатая.
Я не торопился выходить. Мне нравилось сидеть в автомобиле, в нем острее чувствовалось будущее. Будущее живет в технике, это несомненно. Когда я смотрю на хром приборных панелей, на подрагивающие стрелки, лучащиеся фосфором, я вижу... год двухтысячный, не меньше. Он далек и невозможен, и я наверняка его не увижу, но двадцать первый век уже здесь, его ростки уже в нас и вокруг нас.
Тринадцать лет прошло, все улеглось, можно взглянуть по-новому. А то мне кажется, мы начинаем забывать. То есть не хотим помнить. А это опасно, правда ведь? Если мы в пятьдесят восьмом уже не помним, то что потом будет?
Часам к десяти погода испортилась, снег сыпался необычайно густой и мягкий - наверху опять отстреливали ангелов.
Мама ничего не спрашивала — тоже удивительно. Я думал, она станет пытать про нашу жизнь, про новости, про войну, но её это не интересовало почему-то, и про себя она не рассказывала. Сначала я не понимал, а потом догадался. Вот с войны пришёл её сын. Ненадолго, на день, может, на два. Они давно уже не виделись. Так зачем заполнять время войной? И она решила создать кусочек мира. Получилось. Чай, самовар, пироги, дом — даже наша одежда куда-то исчезла.
— Я, кажется, понял про рыбалку. Зачем на неё ходят. Когда ловишь рыбу, ни о чём больше не думаешь. Это... Как в космос лететь, наверное. Я книжку читал, как американцы на Луну летали. Баз Олдрин написал. Очень интересно, кстати. Так вот, там Олдрин рассказывает, что на второй день полёта совсем забыл Землю. И почти всю свою жизнь, которая до старта была, он тоже забыл. Он думал только о Луне. А на рыбалке люди думают только о рыбалке.
– Я считаю, что все еще не закончено, – сказал я. – У нас с немцами. И никогда не будет закончено. Каждый немец, пусть он через сто лет родится даже, каждый немец нам должен.
– Ну да, за то, что они у нас тут сделали…
– Совсем нет. Они нам должны не за то, что они у нас сделали. Они должны за то, что мы у них не сделали.
Война закончится скоро. Года через три, а может и раньше. Победим, конечно, это уже и сейчас ясно. На некоторое время все остановится, зависнет, люди замрут, оглушенные тишиной, растерянные и неприкаянные, лишенные главной своей заботы. Конечно, начнут праздновать, и это продолжится долго. А потом, после последних салютов каждый окажется сам по себе, наедине со своей жизнью, наверное, это и будет самым сложным.
"– Не. Герои – это ненадолго, я же знаю. Как война закончится, так и все. Другие дела найдутся. Сначала отстраиваться, потом жить, потом еще чего – мало ли? Забудут. У нас вообще героев много, тысячи, разве их вспомнишь? Сейчас война через всю страну протянулась – каждый день бои. Каждый день кто-то подвиг совершает. А еще летчики, а еще на море, а сколько просто так… Всех не сохранишь. Не узнаешь даже "
Школьники вечно завидуют пенсионерам. Не знают, что у субботнего настроения всегда есть утро понедельника.
Причёсывался Ковалец тоже непросто. Расчёска у него была алюминиевая, с длинными острыми зубцами, блестящая, сбоку пилочка для ногтей, а на конце что-то вроде ложечки, приспособление неизвестного назначения — Саныч полагал, что ковырялка для ушей. Сам Ковалец утверждал, что в ложке этой растапливают воск, который втирают в волосы для придания им блеска и устойчивости. Эту выдающуюся расчёску Ковалец снял с одного ефрейтора, а потом долго кипятил на предмет избавления от немецкого духа и спиртом протирал трижды, а после всех полагающихся процедур вставил в рукоять от бритвы, и когда надо было причесаться публично, красивым движением выщёлкивал её и, тряхнув чубом, изысканно совершал туалет.— У нас у соседей собачка была, звали Кузнечиком, — сказал Саныч. — Она очень чесаться любила. Чесалась-чесалась, чесалась-чесалась, чешется — и скулит от удовольствия... — Саныч похлопал Ковальца по плечу и добавил: — Очень быстро облысела.
— Это птица счастья, — пояснил Саныч. — Её надо к потолку подвешивать, она удачу приносит.— Удачи нам не хватает, — заметила Алевтина. — Правда, спасибо.Не знаю, может, мне показалось, что подарок ей понравился. Вообще редко когда подарок не нравится, это надо совсем быть придурком.
— У нас ещё рыбалка!Ни о какой рыбалке мне думать не хотелось, хотелось подремать, а потом ещё поесть. Но Саныч был неумолим.— Я сто лет на рыбалке не был, — помотал он головой.— Летом же...— Летом совсем не то, — возразил Саныч. — Любой дурак может — вода, берег... Не то это. Рыбалка только зимой рыбалка. Это совсем другое дело!
— Пойдём отсюда, — сказал я.— Сейчас...Саныч набрал снега в руку, сжал. Приложил получившийся ком ко лбу.— Сейчас... Нехорошо, а?— Ну да.Нехорошо. Но скоро отпустит, через полчаса точно отпустит, задышится нормально. Чем дальше война, тем толще шкура, о неё уже можно спички тушить, и зажигать тоже можно. Забуду я этого Сашу Котова, и Вовчика, и мальчика, у которого выпили кровь и вырезали кожу. Забуду, только моргну подольше. Лишь чёрное семечко, поселившееся где-то в лёгких, справа от сердца, там, где душа, это семечко выпустит ещё один корешок, и станет больше, и крепче врастёт в мясо, так что выдрать его будет уже никак нельзя.
"Хорошо во время войны жить могут совсем немногие, как правило, это далеко не лучшие люди."
Машка, или, как ее называла бабушка, Мария, была связующим звеном нашей семьи.
Все, - сказала мама. - Ты костный мозг не сдаешь. Нам от тех, кто жжет детские одеяла и считает ребенка рыбой, мозгов не надо. Тем более что у тебя их нет. Брать нечего.
Просто мне тоже хотелось маму, свою собственную маму. Я еще маленькая. Меня никто не спрашивает, как у меня дела.
Мы вспомнили все сказки, и в них все всегда хорошо кончалось. <...> А в жизни, получается, никаких тебе чудес?
Я приеду и ему по шее дам, честное слово, сейчас умирать абсолютно некогда. Надо подождать с этим немножко.
Я знала один секрет про взрослых: если молчать и делать вид, что понимаешь, о чем идет речь, они скажут гораздо больше.
Мне казалось, что жизнь уже стала налаживаться. Можно жить от анализа крови до анализа.
- Она должна хотеть жить дальше. Сама хотеть. Если этого не будет, то сколько бы ей не было отпущено, жизнью это не будет.
Мама понимала и тихо плакала по ночам в коридоре. Днем она часто рисовала Сашины портреты карандашом. И потом, когда Саши не стало я угадывала на этих портретах без дат сколько той оставалось до конца. Постепенно взгляд становился прозрачным, черты лица бестелесными, и эти маленькие портреты все больше походили на иконы.
Если человек умер, то дневник делается ничейным или он продолжает быть чужим?