Покидая дом, где я прожил всю свою жизнь, пришлось изобразить, что мы отлучаемся ненадолго: на кухне в раковине жирные тарелки, в зале – корзина с грязным бельем, постели в спальнях неприбраны, в шкафу висят парадные костюмы Бабы. Остались и ковры на стенах гостиной, и матушкины книги у отца в кабинете. Исчезли только свадебная фотография родителей, зернистый снимок, где мой дед и король Надир-шах стоят над застреленным оленем, кое-какая одежда да оправленный в кожу блокнот, подаренный мне Рахим-ханом пять лет назад, – больше ничего не говорило о нашем поспешном бегстве.
Утром Джалалуддин – наш седьмой слуга за пять лет, – наверное, подумает, что мы пошли на прогулку или поехали кататься. Мы не поставили его в известность об отъезде. В Кабуле никому больше не было веры – за деньги или под угрозами люди доносили друг на друга, сосед на соседа, сын на родителей, слуга на хозяина, приятель на приятеля.
Его точка зрения насчет Израиля вызывала ярость и недоумение у фримонтских афганцев. Отца обвиняли в сионизме и антиисламских настроениях. За чаем, стоило заговорить о политике, Баба доводил соотечественников до белого каления.
– Как они не могут понять, – возмущался он потом, – что религия тут вообще ни при чем.
По мнению Бабы, Израиль был настоящим островком твердости духа, окруженным морем арабов, которые до того обалдели от бешеных нефтяных доходов, что не силах позаботиться даже о самих себе.
Через год Зиба читала детские книжки. Мы устраивались во дворе, и она читала мне сказки про Дару и Сару – медленно, но верно. Меня она стала называть моалем – наставница. – Сорая засмеялась. – Знаю, это звучит по-детски, но, когда Зиба сама написала письмо, я преисполнилась такой гордости, будто добилась чего-то важного в жизни. Понимаете меня?
– Да.
Наглая ложь. Где уж, мне понять такое. Сам-то я свою грамотность использовал для насмешек над Хасаном. Истолкую ему неправильно слово и хихикаю про себя.
Доктор, человек с мягким голосом, густыми усами и целой гривой седых волос, сказал нам, что ознакомился с результатами томографии и что нам надо пройти бронхоскопию – это когда из легких берут кусочек ткани для получения гистологической картины. Он записал нас на следующую неделю. Я поблагодарил его и помог Бабе выйти из кабинета. Теперь мне предстоит прожить еще неделю с новым для меня словом «гистология», еще более зловещим, чем «такие подозрения».
Оказалось, что у рака, как у Сатаны, много имен.
Книга вышла летом следующего, 1989, года, и издательство отправило меня в рекламную поездку по пяти городам. Среди американских афганцев я сделался чуть ли не знаменитостью. В том же году шурави окончательно вывели свои войска из Афганистана. Но время славы для моей родины не настало – война разгорелась с новой силой, на этот раз между моджахедами и марионеточным правительством Наджибуллы. Поток беженцев в Пакистан не уменьшился. В этот же год закончилась холодная война, пала Берлинская стена и пролилась кровь на площади Тянанмынь. На фоне таких событий Афганистан как-то отошел на второй план, возродившиеся было надежды генерала Тахери угасли, и карманные часы опять явились на сцену.
– Так, значит, когда пришел Талибан…
– То их встретили как героев.
– Ведь настал мир наконец.
– Да, надежда – штука странная. Пришел мир. Но какой ценой!
В дни, когда вой реактивных снарядов стихал и вместо густой перестрелки слышались только отдельные выстрелы, Хасан ходил с Сохрабом в зоопарк посмотреть на льва Марджана или в кино.
Я уже говорил тебе, какая радость охватила всех, когда в город вошел Талибан и положил конец дневным перестрелкам. Когда я тем вечером вернулся домой, Хасан слушал в кухне радио. Вид у него был печальный.
– Да смилостивится Аллах над хазарейцами, Рахим-хан-сагиб, – сказал он мне.
– С войной покончено, Хасан, – успокаивал я его. – Иншалла, настанет мир, спокойствие и счастье. Прочь ракеты, прочь убийства, прочь похороны!
Но Хасан только выключил радио и спросил, не нужно ли мне чего перед сном.
Через несколько недель Талибан запретил сражения воздушных змеев. А через два года, в 1998 году, талибы вырезали хазарейцев в Мазари-Шарифе.
Дикари, которые правят нашей Родиной, ни во что не ставят человеческое достоинство. Недавно я отправился вместе с Фарзаной-джан на рынок за картошкой и хлебом. Она спросила торговца о цене, но он ее не расслышал, наверное, был глуховат. Ей пришлось повторить свой вопрос погромче. Тут же из толпы выскочил молодой талиб и ударил ее палкой спереди по ногам, да так сильно, что она упала. А талиб принялся ругать ее последними словами и заявил, что по распоряжению Министерства Борьбы с Пороками и Насаждения Добродетели женщинам не дозволяется говорить громко. На ноге у Фарзаны-джан остался огромный лиловый кровоподтек, который долго не проходил. А что мне было делать – только стоять и смотреть, как мою жену бьют. Если бы я вмешался, этот пес с радостью всадил бы в меня пулю. И какая жизнь ожидает моего Сохраба? На улицах уже сейчас полно беспризорников, и я благодарю Аллаха за то, что жив, – не потому, что боюсь смерти, а потому, что моя жена пока не вдова, а сын – не сирота.
Фарид осклабился:
– Ты все еще считаешь эту страну своей?
– Она у меня в душе, – ответил я резче, чем следовало бы.
– И это после двадцати лет жизни в Америке?
Фарид осторожно объехал рытвину.
– Мое детство прошло в Афганистане. Фарид фыркнул.
– Тебе смешно? – спросил я.
– Не обращай внимания.
– Интересно узнать, почему ты фыркаешь? Глаза у шофера блеснули.
– Хочешь знать? – ехидно спросил он. – Давай сыграем в угадайку, ага-сагиб. Ты, наверное, жил в большом доме за высоким забором, два или даже три этажа, большой сад, а за фруктовыми деревьями и цветами ухаживал садовник. Отец твой ездил на американской машине, и у вас были слуги, хазарейцы, скорее всего. Когда в доме устраивались приемы, комнаты украшали специально нанятые люди. На пиры приходили друзья, пили и болтали про свои поездки в Европу или Америку. И клянусь глазами моего старшего сына, ты сейчас впервые в жизни надел паколь. – Фарид ухмыльнулся. Зубы у него были гнилые. – Я все верно описал?